– А что с Трудовым кодексом? – сделал серьезное лицо Дорожкин.
– Действует в полном объеме, – поднял брови Адольфыч. – Пенсионные отчисления производятся. Ограничения касаются только некоторых моментов, связанных с режимностью самого города.
– Город хоть ничего так? – все еще колеблясь, спросил Дорожкин.
– Замечательный, – твердо сказал мэр. – Своя больница, кинотеатр, стадион, бассейн и многое другое.
– Это все? – Дорожкин тоже окинул взглядом кухню с закопченным потолком, заколебался. – Ну…
– Ну? – прищурился Адольфыч.
– Ну ладно, – с облегчением махнул рукой Дорожкин. – Не в Антарктиду же поеду, в конце концов? Допустим, что я согласен. Допустим! Когда я должен прибыть на место? Мне же надо собрать вещи, отдать ключи хозяину.
– Хозяин появится через пять минут, – еще раз посмотрел на часы мэр. – Надеюсь, вы не будете пытаться заполучить с него ваши двадцать тысяч обратно? Вещи ваши собрал Фим Фимыч. Уж простите наше самоуправство, но так и вещей у вас кот наплакал. Пока, смею заметить. Кстати, вы еще успеете побриться и переодеться. Или сделаете это уже в более достойных условиях?
– А кто он? – растерянно мотнул все еще тяжелой головой Дорожкин. – Кто он такой, этот Фим Фимыч?
– Фим Фимыч? – удивился Адольфович. – Да никто. Отличный старикан. Рыбак. Мастер по всяким железным штуковинам. Мой приятель. Знаменит тем, что может подобрать ключик к кому угодно. Душевный ключик, душевный. Он консьержем служит в доме, в котором вы будете жить. Но загоруйковки у него больше не просите. Не даст. Такой жмот, я вам скажу…
Половину пути до Кузьминска Дорожкин проспал. Собственно, и ту часть пути, которую он старательно пялился в окно старого громоздкого «вольво», он помнил кусками. Две объемистых сумки с вещами плечистый мужик, лица которого Дорожкин не рассмотрел, поставил в багажник, сам Дорожкин плюхнулся на заднее сиденье, где и обнаружил, что передняя часть салона, в которой поместился возле водителя Адольфыч, отгорожена матовым стеклом. Машина выкатила на Рязанку, домчалась до МКАД и пошла в сторону Ярославки. Дорожкин еще успел отметить, что Фим Фимыча в машине нет, и решить, что карлик вполне мог поместиться в багажнике вместе с сумками, как голова его окончательно отяжелела, и он уснул. Сквозь сон Дорожкин еще пытался вспомнить, откуда Фим Фимыч взял эти сумки, неужели с собой принес, и не упаковал ли он в них что-то хозяйское, но потом темнота затопила все.
Первый раз Дорожкин проснулся все еще на кольце. Он протер глаза, удивился, что при затонированной перегородке в салоне стекла машины прозрачны, разглядел проносящийся за окном ночной пейзаж и понял, что справа – Митино. Затем машина покатила вниз, Дорожкин прочитал на коробках выставочного комплекса «Крокус Экспо» что-то о международном автосалоне, прикрыл на мгновение глаза, а когда открыл их, машина уже уходила с МКАД на Ригу.
Следующее пробуждение пришлось на развязку у Новопетровска. Дорожкину мучительно захотелось пить. Он оглядел широкое сиденье, повернулся назад, осмотрел карманы в дверях, наклонился и обнаружил на полу пакет с парой бутылок минеральной воды «Кузьминская чистая». Напившись, Дорожкин плеснул воды на ладонь, промыл глаза и снова уставился в окно на темную полоску леса. Ночь вместе с лесом убегала куда-то за спину, и точно так же убегала за спину его прошлая жизнь. Так же, как и в две тысячи пятом, когда недавний студент Евгений Дорожкин не сумел откосить от службы и загремел в армию. Откашивать тогда он не слишком и пытался, законных и не слишком хлопотных способов остаться дома не нашел, поэтому в один не самый счастливый день оказался в компании храбрящихся призывников. Тогда, в холодном автобусе, который вез Дорожкина навстречу неизвестности, он впервые ощутил поганое чувство беспомощности. Его будущее от него не зависело. Дальнейшее существование Дорожкина должен был определять случай и ничего больше, потому как случай был сильнее и его сомнительной стойкости, и неуемной веселости, и недостаточной храбрости, и даже безусловного старания и трудолюбия деревенского, несмотря на пятилетку в стенах педвуза, парня. Дорожкин еще тыкался лбом в грязное автобусное стекло, а случай, в виде огромного карьерного самосвала или какого-нибудь страшного армейского механизма, уже прогревал двигатель. Скоро-скоро он поедет по дороге, по которой будет ползти военный бесправный муравей с дурацким образованием и непутевой судьбой, и одному богу известно, расплющит он Дорожкина в лепешку или оставит жить, подарив выемку в протекторе.
Дорожкин поежился и вдруг понял, что и в этот раз он чувствует ту же самую беспомощность. Теперь ему уже не казалось, что он принял правильное решение. Успокаивало только одно: никакой пользы от уничтожения скромного логиста просто не могло быть. Богатств Дорожкин не скопил, никакого наследства ему не причиталось и не могло причитаться, ибо отец его умер так, как и подобало большинству пьющих механизаторов, – замерз в снегу по дороге домой после очередной пьянки. Других родственников, кроме здравствующей матушки, у Дорожкина не имелось. Близких друзей не было тоже, но так и врагов не случилось скопить ни одного. То есть, с учетом собственной малозначительности, Дорожкин вообще не должен был ничего бояться? Хотя кто может знать, что за секретный объект на самом деле обосновался в этом Кузьминске? И какие вообще могут быть закрытые города в то время, когда все бывшие секреты выбалтываются где угодно и кем угодно? Ну уж не для каких-то опытов везли сейчас глупого полупьяного офисного менеджера на край Московской области?
Дорожкин подумал еще раз, обозвал себя болваном, нащупал в кармане оставшиеся три с половиной тысячи и решил попроситься в Волоколамске в туалет. А там уж сбежать и на первой утренней электричке отправиться обратно в Москву, чтобы вылезти на Рижском, нырнуть в метро, докатить до Казанского и поспешить дальше домой, домой, домой, где не так уж интересно, но все понятно и просто. Однако планы пришлось менять уже через несколько минут. Машина, не доезжая Волоколамска, ушла с трассы и покатила по узкой асфальтовой двухполоске. Дорожкин сплющил о стекло нос и вдруг подумал о главном. Там, за спиной, в Москве, в которой у него не осталось ничего, кроме нескольких не самым удачным образом прожитых лет, все-таки осталось что-то важное. Что-то настолько важное, что перевешивало и его страх перед неизвестностью, и необходимость что-то менять в жизни, и даже самые сладкие посулы и радужные мечты. Только что?
Дорожкин потер виски, скорчил гримасу, снова уперся в холодное стекло лбом и едва не расплакался от бессилия пьяными слезами. Никакими стараниями он не мог вспомнить то, о чем не имел ни малейшего представления, кроме слабого, едва различимого ощущения. Точнее, даже памяти об ощущении. Ощущении безграничного счастья, которое было сродни счастью раннего деревенского утра, когда в окно заглядывает солнце, во дворе выкрикивает бодрые глупости петух, в ногах мурлычет кошка, скрипят ступени крыльца, гремят ручки на ведрах с водой, слышатся легкие шаги, и к лицу маленького Дорожкина прижимается молодое и дорогое лицо мамы. Но ведь Дорожкин далеко уже не малыш и в последние несколько лет не испытывал даже тени похожего? А если и испытывал, то не мог этого забыть. Так ведь не забыл вроде? Окончательно-то вроде не забыл? И когда же вспомнил? Когда вспомнил? Там, в метро, когда увидел нимб над головой женщины? А если он его снова увидит? Может быть, он вспомнит еще что-нибудь?