смешалось все. Коктейль не остужал.
Лица касался вдохновенный жар:
мягка волна взрывная, как сметана.
Дрожит висок. Куда нам наступать?
Восток разрознен. Всюду рубежи.
Смешалось все. И жалок автомат.
Мозг ужасом раздавлен, как томат.
О, позвоночник мой, тебя не убежишь!
Над океаном мороки возникли,
их шаг гремит, как радостный скелет.
Здесь полночь бьют изящные зенитки,
их алый зев к Всевышнему воздет.
Но не дарует Он ни окрика, ни вздоха.
Грудные клетки в крике рвет пехота,
сердца на волю отпускает, озверев.
И пенье упокойное Востока.
И горла тонкие зениток на заре.
Держитесь дальше блеска папирос:
здесь снайпера не верят в светлячков.
Где тот семит, что задал нам вопрос?
Ответ готов, зайдите после трех
стаканов. Мальчик, выдай нам гранат.
И ножик — разрезать его на части,
и блюдо, чтобы алый сок собрать.
Аллах Акбар, о кроткий мой собрат!
Нарушим это пошлое всевластье.
Восход. Восток теряет рубежи.
Сдирая шкуру, сладко обнаружить
ржаное мясо. Здесь наслоен жир.
Топчу ногой: Восток, яви мне душу!
Ужели она — жалкая прореха?
Внутри Саддама ветер ищет эхо.
Внутри Адама глухо, как в земле.
Но на Содом заявится проруха
в ушанке и с лицом навеселе.
Страшись тогда, испитый неврастеник,
вомнет тебя спокойная пята.
И будет мир. И в мир придет цветенье.
Корявых гусениц увидим мы в цветах.
Взойдет бесстрастно сумрак галифе,
не разделив виновных и безвинных.
Пока же мы немного подшофе.
Восток завис в израильских кафе.
Мы слушаем пластинку Палестины.
Мясной концерт в кафе у Иордана...
* * *
...уж лучше ржавою слюной дырявить наст,
лицом в снегу шептать: «Ну, отстрелялся,
воин...»,
не звать ушедших на высотку, там, где наш
кусок земли отобран и присвоен,
и лучше, щурясь, видеть ярый флаг,
разнежившийся в небесах медово,
и слышать шаг невидимых фаланг,
фалангой пальца касаясь спускового,
и лучше нежить и ласкать свою беду,
свою бедовую, но правую победу,
питаясь яростью дурною, и в бреду
нести в четверг то, что обрыдло в среду, —
вот, Отче, вот Отечество, и всё:
здесь больше нет ни смысла, ни ответа,
листье опавшее, степное будылье,
тоска запечная от века и до века.
Для вас Империя смердит, а мы есть смерды
Империи, мы прах ее и дым,
мы соль ее, и каждые два метра
ее Величества собою освятим.
Здесь солоно на вкус, здесь на восходе
ржаная кровь восходит до небес,
беспамятство земное хороводит
нас от «покамест» и до «позарез»,
здесь небеса брюхаты, их подшерсток
осклизл и затхл, не греет, но парит,
здесь каждый неприкаянный подросток
на злом косноязычье говорит.
Мы здесь примерзли языками, брюхом,
каждой
своей ресницей, каждым волоском,
мы безымянны все, но всякий павший
сидит средь нас за сумрачным столом.
Так, значит, лучше — лучше, как мы есть,
как были мы и так, как мы пребудем,
вот ребра — сердце сохранить, вот крест,
вот родины больные перепутья,
и лучше мне безбрежия ее,
чем ваша гнусь, расчеты, сплетни, сметы,
ухмылки ваши, мерзкое вранье,
слова никчемные и лживые победы...
* * *
Беспамятство. Не помню детства,
строй чисел, написанье слов...
Мое изнеженное сердце
на век меня переросло.
Искал тебя, ловил все вести,
шел за тобою в глушь, и там
тобой оттянутые ветви
так сладко били по глазам.
Он затевал этот разговор с каждым бойцом в отряде, и не по разу.
С виду — нормальный парень, а поди ж ты.
— Каждый человек должен определить для себя какие-то вещи, — мусолил он в который раз, и Сержант уже догадывался, к чему идет речь. Слушал лениво, не без тайной иронии. — Я знаю, чего никогда не позволю себе, — говорил он, звали его Витькой. — И считаю это верным. И знаю, чего не позволю своей женщине, своей жене. Я никогда не буду пользовать ее в рот. И ей не позволю это делать с собой, даже если она захочет. И никогда не буду пользовать ее...
— Ты уже рассказывал, Вить, — обрывал его Сержант. — Я помню, куда ты ее не будешь... Я даже готов разделить твою точку зрения. Зачем ты только всем про это рассказываешь?
— Нет, ты согласен, что если совершаешь такие поступки — значит, ты унижаешь и себя, и свою женщину? — возбуждался Витька.
Сержант понимал, что влип и сейчас ему нужно будет либо соврать, либо спорить на дурацкую тему.
Ответить, что ли, Витьке, чего бы он сделал сейчас со своей любимой женщиной...
— Лучше скажи, Витя, почему ты рации не зарядил? — поменял Сержант тему.
Витька хмурил брови и норовил выйти из полутьмы блокпоста на еле-еле рассветную улицу.
— Нет, ты постой, Витя, — забавлялся Сержант, будоража пригасший уже настрой. — Ты почему рации взял полумертвые? Ты отчего не зарядил аккумуляторы?
Витек молчал.
— Я тебе три раза сказал: «Заряди! Проверь! Заряди!» — не унимался Сержант, ерничая и забавляясь. — Ты все три раза отвечал: «Зарядил! Проверил! Все в порядке!»
— Ведь хватило же почти до утра, — отругивался Витька.
— Почти до утра! Они сдохли в три часа ночи! А если что-нибудь случится?
— Что может случиться... — отвечал негромко Витька, но таким тоном, чтоб не раздражать: примирительным.
У Сержанта действительно не хватило раздражения ответить. Он и сам... не очень верил...
Их отряд стоял в этой странной, жаркой местности у гористой границы уже месяц. Пацаны озверели от мужского своего одиночества и потной скуки. Купаться было негде. В близлежащее село пару раз заезжали на «козелке» и увидели только коз, толстых женщин и нескольких стариков.
Зато сельмаг и аптека выглядели почти как в дальней, тихой, укромной России. Пацаны накупили всякой хрустящей и соленой дряни, ехали потом, плевались из окна скорлупками орешков и соленой слюной.