Восьмерка | Страница: 49

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Он гнал от песни к песне, будто на реке идет сплав и он торопится перепрыгнуть с бревна на бревно, не поскользнуться и не упасть — иначе задавит, утопит.

Едва ударив последний аккорд — тем движеньем, которым стряхивают градусник, он тут же, спустя секунду, подхватывал остывающий гитарный звук — так умельцы ловят руками рыбу. И вместе с гитарой опять вздрагивали колокольца на его руках, и следом взвивалась флейта, переливаясь так, словно рассыпала не семь нот, а пригоршни золотой чешуи.

«…я за то люблю Ивана, что головушка дырява, — надрывался Прон. — Я за то люблю Сергея, что на глотке узелок!..»

Мне вдруг неудержимо захотелось вылезти на сцену и получить сапогом по губам, чтоб хоть как-то быть причастным к этому горю и к этой нежности.

Толкнулся было вперед, но невнятное, необъяснимое людское вращенье, напротив, вынесло меня подальше от сцены, и, потеряв шарф, я оказался где-то у стены.

Рядом стояла та, с кудряшками.

Я молча пристроился рядом с ней — плечом к плечу.

Она смотрела на сцену — и в косом блеске софитов золотился ее нежнейший подбородок и ворс свитера.

У меня не было сил отвести глаза от этого подбородка.

Она посмотрела на меня и сказала:

— Я рада!

— И я, — сказал я.

— Нет, — ответила она, — меня зовут Рада. Я Рада!

Я кивнул.

— Он как Сашбаш, — сказала Рада, кивая на Прошу.

Я уже слышал, что так говорят о нем.

…когда Сашбаш выпал из окна и превратился в раздавленную землянику — посреди красного пятна, как в сказке, на ноги встал Проша…


Его песнопенья удивляли обилием, как необъятный ромашковый букет. Проша казался многословным, спешащим выговорить сразу несколько словарей — непременный старославянский там мешался с блатным, дырбулщыл встревал в классическую речь, и все это сверху было присыпано рок-н-ролльным, походным разговорником, где вперемешку, как в холщовой сумке, путались косяк, колок, колесо, Игги, Сайгон и Дилан.

Причем к Игги он брал в рифму вериги, а где возникал Боб Дилан — появлялся поп с паникадилом.

Собратья Проши по перу вечно сочиняли так, словно им было влом найти нужное слово и они довольствовались случайным — едва, на белую нитку, подцепляя строку к строке.

Прон же, как Сашбаш, писал четверостишьями, перешитыми тугим и мелким швом.

Каждой крепкой рифмой он притоптывал, как сапожком о сапожок, — и еще хватало сил посреди строки пропустить передробь внутренних стихотворных созвучий.

Однако все это роскошество нет-нет да и наводило на мысль о том, что Проша, захлебываясь своим словарем, все время желает заговорить и запутать то ли себя, то ли того, кто внимал ему.

В каждой его балладе было по три тысячи слов, и пока ты их слушал — они завораживали, но потом, когда хотелось разобраться, о чем все же шла речь, приходилось тянуть песню, как стометровую сеть, — и чего там только не находилось: бутылочное горлышко, мертвая птичка, детская соска, поляна камыша и пуд ряски, оставалось лишь понять, какую рыбу ловил сам Проша, протянув такую снасть.

Я слушал его попеременно с Сашбашем — и там, где Сашбаш гнал мою кровь, Проша будто бы выставлял запруды из палого леса, а где от голоса Сашбаша цепенело сердце — Прон загонял по вене пузырьки воздуха, превращая кровоток в ад.

После той весны я долго, года три, не встречал его и не видел на сцене, довольствуясь Прошиным голосом, который легко воспроизводился благодаря наличию электричества в моем доме.

Зато часто мечтал встретить девушку в кудряшках — единственным, что я смог тогда произнести с ней в разговоре, так и остались две буквы — «и», «я».

Но Рада никак не встречалась.

Однажды, впрочем, я столкнулся в трамвае с большерукой и большеротой флейтисткой Прони Оглоблина. От неожиданности я сказал ей: «Здравствуйте!» — как будто она могла узнать чудака, стоявшего на одном из ее концертов с шарфом, свисающим по спине.

Но она внятно, по буквам и быстро ответила: «Здравствуйте!» Вид у нее был такой, словно она когда-то была медсестрою, а я малолеткой, защемившим то ли руку, то ли голову, — и она нежно выхаживала меня. Но вот я повзрослел, возмужал — а медсестра по-прежнему видит во мне все того же плачущего ребенка.

Все это мелькнуло в моей голове, а в ее, скорей всего, нет, и она лишь спрятала свои большие руки и прошла в дальний конец трамвая, очень аккуратно двигаясь, словно боясь задавить пассажиров помельче.

Я вдруг понял, почему она стремится куда-нибудь в угол трамвая. Если эта флейтистка встала бы посреди толпы и дождалась, когда новые пассажиры начнут передавать деньги за проезд кондуктору, то кто-нибудь, тронув ее за плечо, непременно сказал бы: «Мужчина, будьте добры… Ой, извините!..»

«…но раз тут едет флейтистка, — вдруг нелепо и заполошно решил я, — может, и кудрявая в свитере грубой вязки находится здесь же!»

…озирался, пока не проехал свою остановку…

Впрочем, этой встречей я, наверное, зацепил какую-то нитку судьбы, потому что уже на следующий день уткнулся в Оглоблю.

Проша пил пиво на холодном ветру.

Три года назад казалось, что он вот-вот станет настолько вровень, а то и выше Сашбаша, так, что могила прежнего подзарастет травой забвенья, — но, наверное, какая-то сумятица просквозила во временах, и все случилось иначе.

…если б я присмотрелся тогда — я б уже в тот день догадался о будущем, но я еще не умел присмотреться…

Проня по-прежнему располагался высоко и громоздко в пространстве. Шапка волос его струилась и оползала. Встряхивая головой, он сбрасывал назад волосы с глаз но получалось это совсем ненадолго — спустя секунду опадала одна прядь, другая, потом пышно ссыпалась третья, — и вот снова глаз Прони было не различить.

Вокруг него стояли мои товарищи в черной, немаркой одежде — впрочем, привычно грязные, как скоты.

Проня шутил. Все громко смеялись. Иногда резко пахло пивом.

Мне махнули рукой, я кивнул в ответ, но подойти не захотел — я не люблю этого. Прон заметил меня сам.

— Иди сюда, — позвал и, когда я еще был в трех метрах от него, протянул навстречу баклажку пива.

Я выпил; показалось, что там слюна. Наверное, пиво было разбавлено чуть больше, чем обычно.

— Ты тоже сочиняешь? — сказал Прон, нависая надо мной сначала плечистым телом, а потом носом. — Споешь?

В углу дворика, как провинившаяся, стояла гитара.

— Нет. Не умею. Не спою.

— Отдай тогда, — сказал Прон и, смеясь, забрал у меня баклажку с пивом.


На третьем университетском курсе в мою группу угодила она.

Кудряшки у нее были все те же, пальтецо по-прежнему короткое, она чуть раздалась в скулах и еще чуть-чуть в бедрах, но мулаточья ее, черноглазая красота оставалась, как и раньше, наглядной, дразнящей.