Санькя | Страница: 33

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

О том, как Негатив показался Яне, Саша не мог догадаться. Он вдруг подумал, что ей вообще все равно и никого не жалко особенно. «Наверное, так даже лучше, — повторил он еще раз. — Действительно, так даже лучше. Она же не сестра милосердия… Может, она спит с Матвеем? — подумал Саша. Но мысль получилась странно отстраненной, бездушной. — Спит, не спит — мне все равно, просто я хочу ее видеть. Гладить ее тонкие пальцы иногда… Нет, часто».

В кофейной почти никого не было, один мужчина сидел спиной. Матвей внимательно посмотрел на эту спину и вроде остался доволен.

Матвей заказал на всех чаю и бутербродов. Сидели, жевали с аппетитом, Матвей рассказывал о том, как живут «союзники» во всех концах страны. Партийцы приживались и разводились как бактерии везде — в тайге, в тундре, в степи… Были совсем узкоглазые «союзники», были чернокожие, чеченцы были, евреи.

— У нас новый пресс-секретарь партии — еврей, Яша, — говорил Матвей. — Ему мама названивает все время, что-то говорит, а он отвечает, — здесь Матвей хорошо изобразил еврейскую речь, — …он отвечает: «Мама, ну какой я еврей. Если бы я был еврей — разве я сидел бы здесь?»

…Среди «союзников» имелись удивительные особи вроде капитанов дальнего плавания, бывших кришнаитов, рецидивистов, и даже один космонавт наличествовал.

Саша спросил о Костенко, о том, как движется его дело, и Матвей рассказал, что вождь злой, пишет злые письма, но не сломавшийся, строит там всех в камере, где сидит, прижился сразу, его уважают в тюрьме… «Весточки доходят не только от вождя, — сказал Матвей. — Хорошо к нему относятся блатные…»

Саша иногда думал о Костенко, пытался понять этого странного, агрессивного, очень умного человека.

Костенко — Саша заметил это давно — очень любит слово «великолепный» и слово «чудовищный». Часто их употребляет. Словно рисует — сочными мазками. Мир населен великолепными людьми или чудовищным сбродом. Чудовищная политика должна смениться великолепным, красочным государством — свободным и сильным.

Он не стесняется говорить так просто — потому что как никто другой умеет говорить сложно: если это необходимо.

Костенко написал добрый десяток отличных, ярких книг — их переводили и читали и в Европе, и в Америке, на них ссылался субкоманданте Маркос, — правда, они не виделись ни разу, эти два человека, замутившие по разные стороны океана революционное гулево и варево.

…И вот, несмотря на весь свой отменный культурный багаж, признаваемый всеми, даже врагами, за исключением полных идиотов, — несмотря на свои знания и свой словарь огромный, Костенко все равно имел тягу к ярким и простым словам, сразу определяющим, что есть что.

И сам он, и его характер, — думал Саша о Костенко, — таился где-то между этими определениями — «великолепный», «чудовищный». Великолепный человек, способный на чудовищные поступки. Да, так… Великолепная наглость Костенко и его чудовищная работоспособность. Правда, здесь слово «чудовищное» уже в переносном смысле… Но подходит.

И Саша вдруг вспомнил, как был удивлен, когда после агрессивных книг Костенко, порой изысканно агрессивных, порой неприлично агрессивных, он вдруг наткнулся в библиотеке на стихи Костенко, детские, абсурдистские, печатавшиеся раз или два давным-давно, лет двадцать, наверное, назад. В них присутствовало просто нереальное, первобытное видение мира — словно годовалый ребенок, познающий мир, научился говорить и осмыслять все то, что видит он впервые, — осмыслять самочинно и озвучивать познанное без подсказок. И мир в стихах Костенко получился на удивление правильным, первобытным — таким, каким, он и должен быть, вернее, таким, какой он есть, — просто нам преподали, преподнесли, объяснили этот мир неверно. И с тех пор мы смотрим на многие вещи, не понимая ни смысла их, ни предназначения…

То же самое благое умение — видеть все будто в первый раз — Костенко проявлял и в своих философских книгах, но там так мало осталось от ребенка… Там вовсе не было доброты. В них порой сквозило уже нечто неземное, словно Костенко навсегда разочаровался в человечине, и разочаровался поделом. Он умел доказывать свои разочарования.

И пока «союзники» мечтали лишь о том, чтобы сменить в стране власть, гадкую, безнравственную, лживую, Костенко пытался думать лет на двести вперед как минимум. Что-то ему виделось там чудесное. Ах, да, чуть не забыл — не чудесное, а — великолепное и чудовищное. Очертания этого он пытался постичь.

Матвей — Саша взглянул на Матвея — был более, что ли, земной, чем Костенко, — оттого с ним легче. Они так хорошо сидели и пили чай, и Матвей еще заказал всем еды.

А потом извинился и засобирался.

Вспомнил: «Черт, забыл, меня ждут в бункере», — и поверилось, что, правда, ждут.

— Матвей, можно я с тобой? — спросил Негатив. — Еще есть вопрос.

Матвей кивнул:

— Обязательно можно. Я тоже еще не все тебе сказал.

И они остались вдвоем с Яной. Она, почувствовал в одно мгновение Саша, хотела было встать вслед за Матвеем — но оставить Сашу с целой кучей бутербродов, в глупом каком-то положении… или начать эти бутерброды рассовывать по карманам… или оставить на столе — когда Матвей их только что заказал и сразу расплатился… В общем, она еле заметно дрогнула, оборвав движение, и осталась сидеть. Отломила кусочек ветчины, жевала. Саша посмотрел на ее руки, держащие стакан, и даже не пытаясь рыться в голове в поисках подходящей темы, взял и заговорил о Костенко, о его умении видеть все в контрастности, в яркости, в цветах, которые даже у молодых людей уже стерты и блеклы.

Яна сначала слушала спокойно, потом оживилась ненадолго, что-то появилось веселое, взбалмошное, любознательное в ее глазах, но вскоре померкло. Саше, наверное, хотелось задать этот вопрос — а какой он, Костенко, для нее, Яны. Каким он отражался в зрачках ее кошачьих. Она ведь видела его совсем близко, когда он плечи ее ломкие сжимал… Что-то потом они говорили, после случавшегося между ними… У мужчин эти первые слова часто многое значат… Впрочем, столь же часто эти слова вполне бессмысленны.

Саша не мог задать своего вопроса. И поэтому он говорил и говорил, так и сяк поворачивая свою мысль, заметив, что Яна, кажется, вовсе перестала всерьез следить за ходом его умозаключений, и только когда Саша произнес слова о детскости зрения Костенко, неожиданно сказала:

— Я не люблю детей. И Саша замолчал.

Яна извлекла из стакана с допитым чаем дольку лимона и, облизнувшись, сузив глаза, высосала его, не морщась.

— Ты спрашивал… — сказала она, — спрашивал тогда, как меня тогда отпустили после митинга. Ты же видел мой оторванный капюшон. Ты удивлялся… Меня поймали. Омоновец. Я предложила ему меня отпустить. И он согласился, представляешь? Мы просто зашли в подъезд на десять минут, а потом я пошла домой.

Яна встала из-за столика, она сидела спиной к бару — Саша встал ей навстречу. Она сделала шаг, и так получилось, что они оказались лицом к лицу. Саша взял ее под руки, за локти, легко, еще не зная, что он сможет сказать или сделать сейчас, — и Яна на мгновенье приблизилась к нему, поцеловала быстро в губы.