Саша спрыгнул с забора и упал, перекувырнувшись…
«Действительно, очень высоко, как же я влез…»
Рядом грохнулся, почему-то на четвереньки, Веня, с черной, растрескавшейся, кровавой бородой, и лишь Рогов встал на ноги, присев и тут же выпрямившись. Рогов схватил Веню за шиворот, тот толкнулся ногами, и встал, и побежал.
Сипя и задыхаясь, истекая длинной, тягучей, горько-сладкой слюной, они неслись по дворам, пока не обессилели и не спрятались, совершенно ошалевшие, в подъезде «хрущевки».
Стояли на четвереньках, с мутными глазами, с раскрытыми ртами, безуспешно пытаясь вдохнуть. Изо рта свисало. Кто-то входил в подъезд, но было не стыдно…
* * *
— Сынок, ты… был в Москве? — голос мамы в телефонной трубке звучал обреченно и скорбно.
Саша был готов разодрать свое лицо, слыша этот голос.
— Был, — ответил он глухо, высоко поднимая разбитую губу, оттого слово «был» прозвучало как «ыл».
— …Вы все в розыске, — сказала мама, и в ее голосе была еле слышна надежда, что Саша ее разубедит, скажет, что все это неправда и он ничего не делал плохого.
— Это… ерунда… — ответил он.
Саша расстался с Веней и Лешкой возле метро — решили, что по одному они вызывают меньше подозрений.
Он добрался из Москвы до своего провинциального — 500 верст от столицы — города на электричках, или, как это называли его сотоварищи, — «на перекладных собаках». Сидел одиноко в углу вагона, внутри иногда подрагивало от произошедшего недавно, вновь возникал этот ритм — когда все рушится и звенит. Саша прислушивался к этому ритму и понимал, что подрагивает хорошо.
Город оказался слабым, игрушечным — и ломать его было так же бессмысленно, как ломать игрушку: внутри ничего не было — только пластмассовая пустота. Но оттого и возникало детское ощущение торжества, терпкое чувство преодоления, что все оказалось гораздо проще, чем казалось…
Набегали контролеры, Саша уходил в тамбур, разглядывал из-за мутного стекла их синие одежды, строгие лица. Затем, дождавшись остановки, обегал по перрону вагон с контролем и вновь усаживался в угол. Иногда посасывал разбитую губу, но она уже не саднела больно — заживало как на кошке.
Казалось, электричка шла бесшумно — Саша ничего не слышал.
За окном текло сирое и безрадостное. В стекле отражался он — короткие волосы с упрямым чубом, небритые скулы, темная кожа, лоб в ранних морщинках… Обычное лицо.
Саша приехал в свой город, двери электрички захлопнулись за ним, словно он был аппендикс и его отрезали.
Отогнав глупые мысли, что его ждет засада уже в подъезде («…так они и поставили по всей стране засады…»), забежал домой.
Замок издал привычные мягкие, позвякивающие звуки. Дверь открылась.
Мать работала в ночную смену, квартира была пуста.
Саша позвонил знакомому мужику, попросил его отвезти в деревню. Мужик ответил хмуро: «Я сегодня поеду».
Оставил матери записку: «Мам, все хорошо».
* * *
Он добирался до деревни в привычной тряске. «Копейка» громыхала, на лобовухе вместо техталона висел календарик с жирными цифрами текущего года; календарик должен был ввести в заблуждение стражей дорог. По дороге к деревне встретился всего один пост, милиционер посмотрел на «копейку» брезгливо и отвернулся.
Мужик всю дорогу молчал, иногда прислушиваясь к машине, издававшей самые разнообразные лязгающие звуки. Чередование этих звуков представлялось Саше произвольным. Мужик же, казалось, различал все составляющие этой какофонии.
Проезжая пост, водитель едва напрягся, его глаза потяжелели, он тверже взялся за руль и вперился в дорогу, даже взглядом боясь зацепить милиционера, словно тот был нечистой силой. Спустя мгновение водитель уже был спокоен. И Саша, наверное, тоже.
Асфальтовая дорога вскоре за постом переходила в проселочную.
Проселочная, миновав сады, две тихие, даже без собак, деревни, заплеталась в сосновый лес. В лесу было темно. Выложенная на месте бывшей узкоколейки, дорога терзала и больно била, подставляя машине частые крепкие ребра.
«Копейка» бесновато светила одной фарой, вторая едва ли освещала самою себя. В свете кривились и дергались сучья. Откуда-то из детства выполз страх перед темнотой, деревьями, Саша закурил, и все прошло.
Он вспомнил, как однажды они косили с отцом, — Саше было лет девять. Косил отец, а Саша лишь пробовал косить, пока отец перекуривал, а потом сгребал скошенную отцом траву в рядки. Сумрак загустел, за ними должны были заехать на грузовике, но никак не ехали. Отец развел костер. Саша собирал ветки, пугаясь удаляться от огня. Отец же уходил с полянки в лес, Саша со страхом слушал хруст ломаемых сучьев, но вот уже отец появлялся, добыча его была огромна. Костер вздрагивал, сучье трещало.
Сейчас будет эта полянка… Вот она.
Грузовик все же приехал. Отец сказал водителю: «Я здесь переночую». Когда отъезжали, Саша выглянул в окно грузовика. Отец стоял поодаль костра. Его лица Саша не разглядел.
«Что? Что было бы, если б разглядел?… Что ты увидел бы?»
Голос был ироничен, даже раздражен. Саша не любил этот голос и не ответил ему. Он на мгновенье зажмурился и попытался отвлечься.
Грязная лобовуха. Календарик. Застывший полувзмах брызговиков. Нутро бардачка с отломанной дверцей, Саша дважды укладывал туда выпадающие спички, потом бросил коробки возле рычага переключения скоростей. Щетина водителя.
У водителя в деревне тихо догнивал дом.
У Саши в деревне жили дедушка и бабушка, родители отца. Он не видел их год. Ни в осень, ни зимой, ни весной — если только в теплом и сухом мае — в деревню было почти не проехать. Разве что на тракторе. Редко кто отваживался отправиться в дорогу на ином транспорте.
Курить больше не хотелось, сигарета не убавляла — по обыкновению — дороги, но тошно, безвкусно тянулась вместе с дорогой, и пепел — когда машина билась о ребра узкоколейки — падал на брюки, и водитель косился на то, как Саша сбивал с себя светящиеся точки.
«Мудак!» — выругался Саша, жалея прожженные брюки, и выкинул недокуренную сигарету в окно.
Саша съехал по сиденью, расположившись почти полулежа, расставив в качестве скреп ноги, и попытался хоть ненадолго сохранить расслабленное состояние уставшего от дороги тела. Новая кочка завалила Сашу на водителя. Саша хотел было извиниться, но передумал, и уселся высоко, твердо уставившись вперед.
…В голове копошилось что-то едва различимое и вполне равнодушное к Саше. В иные мгновенья он сам удивленно отмечал это копошение, казалось бы, своих мыслей — вялый сумбур почти не подвластных ему заметок, ассоциаций чего-то смутно отмеченного с чем-то уже забытым.