— Все эти крикуны, которые за мир, — буркнул он.
Я не видел причины, побудившей бы его солгать мне, а потому не стал понапрасну тратить энергию на считывание его мыслей.
— Я думал, что с ними покончено, — сказал я.
— Да все так думали, — ответил пехотинец. Парень явно ненавидел “этих крикунов, которые за мир”, как, впрочем, и большинство тех, кто носит форму. — Комитет конгресса по исследованиям решил, что добровольческая армия — это хорошая идея. Мы не прогадим страну, как говорят эти шептуны. Уж поверь, браток, мы не подведем! — И он уселся в мою машину, чтобы отогнать ее на стоянку.
А я тем временем вызвал лифт, шагнул в его раскрытую пасть и поехал. От нечего делать скорчил пару рож камерам наблюдения и прочел несколько грязных лимериков.
Когда лифт остановился и двери открылись, меня поприветствовал еще один морской пехотинец, потребовав приложить указательный палец к идентификационной панели для проверки, что я и сделал. Затем он провел меня к другому лифту, мы поехали вверх.
Миновав множество этажей, оказались в коридоре со стенами кремового цвета, прошли его почти до конца и шагнули в проем шоколадно-коричневой двери, отъехавшей в сторону по команде офицера. За ней простиралась комната с алебастровыми стенами, на которых через каждые пять футов были нарисованы шестиугольные значки яркого красного и оранжевого цветов. В черном кожаном кресле сидел маленький уродливый ребенок. Позади стояли четверо взрослых. Они смотрели на меня так, будто надеялись услышать какие-то невероятно важные слова.
А я вообще ничего не сказал.
Ребенок поднял голову. Его глаза и рот почти совсем утонули в морщинах столетнего старца — складках серой мертвенной плоти. Я попытался взглянуть на него по-иному, увидеть в нем старика. Но нет, это был ребенок, о чем свидетельствовало нечто неистребимо детское, не соответствовавшее старческому виду. Он заговорил, и голос его прозвучал как треск папируса, разворачиваемого впервые за тысячелетие, а сам он вцепился в кресло и сощурил и без того узкие глаза.
— Это ты, — сказал он, и слова эти прозвучали как обвинение. — Это за тобой они посылали.
Впервые за многие годы я испугался. Понятия не имея, чего именно боюсь, испытывал глубочайшую безотчетную неловкость, куда более жуткую, чем Страх, который поднимался в моей душе, когда по ночам я размышлял о своем происхождении и о том кармашке пластиковой утробы, из которой вышел.
— Ты, — повторил ребенок.
— Кто он? — спросил я у сборища военных. Никто из них не поторопился с ответом, точно желая удостовериться, что уродец в кресле сказал все.
Не все.
— Ты мне не нравишься, — через мгновение заявил он. — И здорово пожалеешь о том, что пришел сюда. Уж я об этом позабочусь.
— Такова ситуация, — сказал Харри, откидываясь на спинку кресла. Он по-прежнему нервничал. Его ясные голубые глаза явно старались не встречаться с моими, а потому с преувеличенным вниманием изучали обои на стенах и царапины на мебели.
Меня же неотступно преследовали глаза этого древнего ребенка. Они злобно щурились, полыхали, словно угли под переплетением гнилых стеблей. Я чувствовал, как растет в нем ненависть — не столько ко мне (хотя и ко мне тоже), сколько ко всем, ко всему на свете. В мире, похоже, не было ничего, что не вызывало бы у этого уродца презрения и отвращения. Он был куда худшим отбросом утробы, чем я. И снова работавшие здесь врачи и конгрессмены, которые поддерживали этот проект, могли трезвонить: “Искусственное Сотворение работает на благо нации!” Оно сотворило меня. И восемнадцать лет спустя разродилось этим извращенным супергением, который в свои всего-то три года от роду выглядел древним реликтом. Второй успех за четверть столетия работы. Для правительства это была победа.
— Не знаю, смогу ли этим заниматься, — наконец сказал я.
— Почему бы нет? — спросил здоровенный облом, которого остальные называли генералом Морсфагеном. Этот человек казался высеченным из гранита: широченные плечи и грудь (должно быть, костюмы ему шьют на заказ), осиная талия и короткие ноги боксера. А ручищи — такими только подковы в цирке гнуть.
— Я не знаю, чего от него ждать. Он думает совсем иначе. Поверьте, я сканировал военных, сотрудников ИС-комплекса и ФБР, не говоря уж обо всех прочих, и безошибочно распознаю предателей и тех, кто может стать слабым звеном в системе обеспечения безопасности. Но никогда мне не попадалось ничего похожего. Я не могу разобраться...
— А вам и не нужно ни в чем разбираться, — резко бросил Морсфаген, кривя тонкие губы. — Я думал, вам это ясно дали понять. Маленький уродец может формулировать теории в разных областях — как полезных, вроде физики и химии, так и бесполезных, вроде теологии. Но каждый раз, когда мы вытягиваем из него эти чертовы теории, он пропускает самые необходимые куски. Мы и стращали его, и пробовали задобрить. Но, к несчастью, ему не ведомы ни страх, ни какие-либо притязания. — Генерал едва не сказал “пытали” вместо “стращали”, но его внутренний цензор без малейшей заминки заменил слово. — Вы просто влезьте в его голову и удостоверьтесь, что он ничего не скрывает.
— Так сколько это стоит, вы сказали? — спросил я.
— Сто тысяч кредитов в час. Ему явно стоило мучительных усилий выдавить из себя эти слова.
— Удвойте сумму, — сказал я. Для многих людей и тысяча превышала годовое жалованье, при нынешней-то инфляции.
— Что?! Это абсурд! — взорвался Морсфаген. Он тяжело дышал, но другие генералы даже не вздрогнули. Я считал их мысли и обнаружил, что, помимо всего прочего, ребенок почти полностью выдал им устройство сверхсветового двигателя, который мог сделать возможным межзвездные путешествия. Ради того только, чтобы добыть недостающую информацию, им не жалко было миллиона в час, и более никто не находил мои требования абсурдными. Я получил свои две сотни кусков, а в придачу и право потребовать больше, если работа окажется сложнее, чем я предполагал.
— Без своего крючкотвора ты вкалывал бы за комнату и кормежку да еще спасибо говорил бы! — огрызнулся Морсфаген, и физиономия у него при этом была отвратительная.
— А вы без ваших латунных медалек были бы уличным панком, — парировал я, улыбаясь знаменитой улыбкой Симеона Келли.
Генералу очень хотелось ударить меня. Он сжал кулаки так, что казалось, костяшки готовы прорвать кожу.
Я, не таясь, смеялся над ним.
Нет, он не рискнул ударить меня: слишком я был ему нужен.
Уродливое дитя тоже засмеялось, сложившись пополам в своем кресле и хлопая старчески дряблыми ручонками по коленям. Это был самый жуткий смех, какой только мне приходилось слышать. В нем звучало безумие.
Свет постепенно угасал. Машины были сдвинуты в сторону и теперь стояли, наблюдая и торжественно фиксируя все происходящее.