Да, он тоже полагал, что ему потребуется хороший отдых, чтобы набраться сил и как следует подготовиться к той битве, которая ждала его в ее объятьях. Даже белый халат и громоздкие туфли на резиновой подошве не могли скрыть эротичности ее фигуры. В постели она наверняка превращалась в львицу.
После ухода Виктории Младший улыбался потолку, переполненный валиумом и желанием. А также тщеславием.
В данном случае тщеславие базировалось не на ошибке, не на завышенной самооценке, а на трезвом расчете. Его неотразимость являлась не личным мнением, а объективным и непреложным фактом, таким же, как сила тяжести или расположение планет в Солнечной системе.
Он, надо признать, удивился тому, что сестру Бресслер так потянуло к нему, хотя она, безусловно, ознакомилась с историей его болезни и знала о том, что совсем недавно он фонтанировал рвотой, в «Скорой помощи» потерял контроль над мочевым пузырем и кишечником, и в любой момент приступ мог повториться. Это был серьезный тест на животную страсть, которую он возбуждал в женщинах, даже не прилагая к этому никаких усилий, свидетельство мощного мужского магнетизма, который являлся такой же его неотъемлемой частью, как густые светлые волосы.
Агнес проснулась с теплыми слезами на щеках, с щемящим чувством потери.
Больница погрузилась в бездонную тишину, какая бывает в местах обитания человека лишь в предрассветные часы, когда потребности, желания и страхи прошедшего дня уже забыты, а следующего — еще не определены, когда хрупкие человеческие существа словно покачиваются на воде в коротком промежутке между двумя отчаянными заплывами.
Если бы не приподнятая верхняя половина кровати, Агнес не могла бы видеть свою палату, потому что слабость не позволяла ей оторвать голову от подушки.
Тени по-прежнему господствовали на большей половине помещения. Но они уже не напоминали ей птиц, слетевшихся, чтобы попировать ее телом.
Единственным источником света была лампа для чтения. Подвижный абажур направлял свет на кресло.
Агнес очень ослабела, глаза слезились, словно в них сыпанули песку, и болели даже от неяркого, отраженного света. Она уже собралась закрыть их и вновь отдаться сну, младшему братцу Смерти. Только в его объятьях она теперь находила успокоение. Однако увиденное в свете лампы прогнало сон.
Медицинская сестра ушла, но Мария осталась. Она сидела в кресле из винила, с металлическим каркасом, и работала.
— Тебе надо бы домой, к детям, — озаботилась Агнес. Мария подняла голову.
— Мои дети у моей сестры.
— А почему ты здесь?
— Где еще я должна быть и почему? Я наблюдаю тебя. Когда на глазах Агнес высохли слезы, она вновь увидела, что
Мария шьет. У кресла стоял пакет с вещами, с другой стороны — ящик с нитками, иголками, подушечкой для булавок, ножницами и прочим арсеналом портнихи.
Мария зашивала одежду Джоя, которую Агнес распорола перед отъездом из дома.
— Мария.
— Que?
— Не надо этого делать.
— Не надо что?
— Не надо чинить эту одежду.
— Я починю, — стояла на своем Мария.
— Ты знаешь насчет… Джоя? — спросила Агнес. Голос, когда она хотела произнести имя мужа, так осип, что она и не знала, услышала ее Мария или нет.
— Я знаю.
— Тогда зачем?
Иголка заплясала в ловких пальцах Марии.
— Я не чиню ради лучшего английского. Теперь я чиню их только для мистера Лампиона.
— Но… он ушел.
Мария промолчала, продолжая шить, но Агнес узнала то особое молчание, необходимое для того, чтобы подобрать нужные слова.
Наконец, когда напряженная тишина, казалось, чуть не лопалась, Мария сказала:
— Это… единственное… что я могу сделать для него, для тебя. Я — никто, я не могу поправить что-то важное. Но я поправлю одежду. Поправлю одежду.
Агнес не могла смотреть на Марию. Свет более не резал глаза, но ее новое будущее, открывающееся ей со все возрастающей ясностью, ощетинилось булавками и иголками, которые впивались в глазные яблоки.
Она немножко поспала и проснулась от негромкой, но истовой молитвы на испанском.
Мария стояла у кровати, облокотившись на спинку изно-жия. Маленькие смуглые пальцы сжимали четки из оникса и серебра, но она не перекатывала бусины и не читала на память «Аве Марию». Молилась она за ребенка Агнес.
С огромной радостью Агнес услышала, что Мария просит не упокоить душу усопшего младенца, а сохранить жизнь еще живому.
Сил у Агнес не было, она словно превратилась в статую, ей казалось, что она не может пошевелить и пальцем, но, наверное, только усилием воли она сумела поднять руку и коснуться сжимающих четки пальцев Марии.
— Но младенец умер.
— Сеньора Лампион, нет, — в голосе Марии слышалось изумление. — Миу enferno, но не мертвый.
Очень слабый. Очень слабый, но не мертвый.
Агнес вспомнила кровь, ужасную алую кровь. Разрывающую ее боль и страшные алые потоки. Она-то думала, что ее ребенок вплыл в этот мир мертворожденным, на волне своей и ее крови.
— Это мальчик? — спросила она.
— Да, сеньора. Отличный мальчик.
— Бартоломью. Мария нахмурилась:
— Что вы такое сказали?
— Его имя, — она чуть сильнее сжала пальцы Марии. — Я хочу его видеть.
— Миу enferno. Его держат, как куриное яйцо.
Как куриное яйцо. Слабость туманила мозг, так что Агнес не сразу сообразила, о чем речь.
— Ага. Он в инкубаторе.
— Такие глаза, — сказала Мария.
— Que? — переспросила Агнес.
— Должно быть, у ангелов такие прекрасные глаза. Агнес отпустила пальцы Марии, рука легла на сердце.
— Я хочу его видеть.
Прежде чем ответить, Мария перекрестилась.
— Они должны держать его в инкубаторе, пока он не будет вне опасности. Скоро придет медсестра, и я заставлю ее сказать, когда с ребенком будет все в порядке. Но я не могу оставить тебя. Я наблюдаю. Наблюдаю тебя.
— Бартоломью, — прошептала Агнес, закрыв глаза. В голосе звучало не просто изумление — благоговейный трепет.
Несмотря на переполнявшую ее радость, Агнес не сумела удержаться на поверхности реки сна, из глубин которой недавно поднялась. Но на этот раз она уходила в эти же глубины с надеждой и магическим именем, которое теперь угнездилось и в сознании, и в подсознании. Это имя, Бартоломью, оставалось с ней, пока больничная палата и Мария не померкли перед ее глазами, это имя, Бартоломью, тут же заполнило ее сны. Это имя прогнало прочь кошмары. Бартоломью. Это имя поддерживало ее.