Имя мое легион | Страница: 79

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Когда-то я была спящая красавица в моем заколдованном царстве, молоденькая ведьма, резвящаяся на болоте. А ты, любимец богов, пришел и разбудил меня своими поцелуями. Ведь ты был первым мужчиной, настоящим мужчиной, которого я целовала. Это было так хорошо. Но вот теперь я так несчастна.

Что-о-о делать? Черные мысли, как мухи, весь день не дают мне покоя. Хочешь забыть, разлюбить, а все любишь сильней и больнее… Ох, это еще хуже, чем синие мухи Тарсиса, которые довели его до дурдома.

На нашем болоте, которое называется радио „Свобода“, все по-старому. Наш поэт Серафим Аллилуев после выхода из дурдома стал дурить еще больше, но теперь в обратную сторону. Раньше он малевал черные кресты на кладбище, а теперь ходит с кусочком мела в кармане и рисует повсюду белые крестики. Потом Серафим сочинил поэму „Черный крест“, где расчихвостил американскую Статую Свободы, на которую он теперь поставил крест – черный крест. И призывает всех американских хиппи делать то же самое.

Знаешь, в подвале твоего бывшего дома чудес печатают ротаторный журнальчик „Самогон“, который подсмеивается над „Сэм-издатом“. Так вот, Серафим опубликовал там такие новинки: „Баллада о дурдомах“, „Палата No 13“, „Марш 69-ников“, „Симфония С-дур для дураков и дур“ и философский трактат „Бердяевские суки и сучки“, где не поставил ударения и где не поймешь, суки это или суки, сучки или сучки.

Необердяевцы из „Союза социал-христиан“, конечно, страшно обиделись, и разгорелся целый философский диспут: кто такие бердяевцы – суки и сучки или суки и сучки? А неотроцкисты из „Сэм-издата“ и „Хроники“ обиделись на статью Остапа Оглоедова о дурдомах „Обрезанный бунт или бунт обрезанных?“. Остап оправдывается: я ж, говорит, сам такой, обчекрыженный, потому я этим и интересуюсь.

Кстати, Остап строчит какой-то роман и нещадно списывает из твоей книги „Душа Востока“. До этого он воровал из „Василия Теркина“ – у Твардовского, а теперь у тебя ворует. Ну и говорят, что в творчестве он такой же импотент, как и в жизни. Ведь брак-то у него фиктивный был, только для отвода глаз. И дети тоже – кукушкины яйца. Но рано или поздно все это кончается плохо.

Да, Серафим Аллилуев передает тебе привет и просит напомнить то, что он тебе когда-то говорил: „Было бы болото, а черти найдутся“. Вот, кажется, и все новости из нашего болота.

Но теперь это болото закрутилось для меня в каком-то ужасном круговороте. А будущее покрылось каким-то ядовитым туманом – и мне стало страшно. Боря, милый мой, что делать? Единственное, что помогает, – это твои письма. Ох, зачем только ты разбудил эту спавшую красавицу?! Зачем?!

Боря, дорогой, прости, что я пишу тебе такие сумбурные и неприятные письма. Но ведь не могу же я писать о солнце и любви, когда на душе кошки скребут. Постараюсь исправиться.

Твоя бывшая спящая красавица».

Вместо подписи стоял оттиск от губной помады.

«Борькин, мой любимый, мой маленький!

Знаешь, меня беспокоят твои последние письма. Я здесь схожу с ума, а тебе хоть бы хны! Ты пишешь так резонно и рассудительно, что мне становится еще хуже.

Твои письма напоминают мне доброго старого доктора Айболита. Так говорят с ребенком, у которого болит живот. Но не с женщиной, у которой трудные роды – которая рожает любовь – и никак не может разродиться. Наверно, про таких и говорят, что это как ежа против шерсти рожать.

Или, может быть, ты обиделся на мои последние письма? Боря, ведь я хотела только одного: не скрывать от тебя ничего. Так же, как и здесь, в Москве. Я всегда пыталась быть с тобой совершенно откровенной. Ведь я ж не виновата, что я пытаюсь, пытаюсь – и ничего не получается. И я никак не могу перепрыгнуть через этот проклятый классовый барьер, который разделяет нас.

Иногда меня пугает слишком спокойный тон твоих писем. Если бы ты сходил с ума, как я здесь… Если бы ты безумствовал, от любви бросил бы все и вернулся в Москву, тогда бы я поняла это – и стала б твоей. Если б ты от тоски и горя был на грани самоубийства, я б тоже поняла это – и тотчас помчалась бы спасать тебя. Но ты не делаешь ни того ни другого! И вот эту твою нежность, настойчивость – и спокойствие… этого я никак не понимаю. Поэтому я и боюсь, что мы слишком разные люди.

Боря, милый, я, кажется, не поблагодарила тебя за второй букет цветов, который ты заказал из Вены по телеграфу. А за первый букет я, кажется, поблагодарила в письме, которое не отослала. Ведь я половину писем пишу – и потом рву.

Спасибо, милый, спасибо! Я тебя так люблю, мой хороший, заботливый и внимательный. И за что только ты меня, дрянь такую, полюбил?

Иногда я смотрю на наши фотографии в Березовке, на пляже у князя Шаховского-Сибирского. Вспоминаю, как ты сделал мне тогда в полдень предложение, на той площадке под деревом. Тогда я была совершенно счастлива. Все трудности и классовые преграды не успели еще прийти в голову. Было лишь простое и ничем не затуманенное чувство счастья. Я сама не понимала, как все это получилось – в один день.

А помнишь, как мы целовались на лестнице у воды? И на песчаном мысу в темноте? Ох, Борька, до чего ж хорошо тогда было!

И потом в твоей квартире. Глянешь в окно: ночь, огни, звезды над Москвой – и тихое счастье в душе. Спасибо тебе за все, Боря! Ведь ты подарил мне настоящую любовь, которой у меня никогда не было… и не будет.

Если бы сейчас ты был здесь, я прижалась бы к тебе – и все было бы хорошо, просто и ясно. А так… Ох, Боря, когда же я наконец напишу тебе хорошее, спокойное письмо!

Фуфу все еще сидит в сумасшедшем доме. Ей уже вкатили двадцать уколов сульфазина. Видишь, до чего доводит любовь?

Любимый мой, кончаю, чтобы оставить место для штемпелей. Они тебе доскажут остальное. Люблю!

Твоя Нина». Внизу стояли три штемпеля от губной помады.

«Милый, хороший мой Боря!

Последние дни у меня было столько дел, сколько дел – совсем с ног сбилась. Уф, только сегодня наконец немножко разделалась с делами и могу сообщить тебе результаты.

Боря, прости меня, прости, любимый мой, но приехать к тебе я не могу. Только теперь, когда подошло время получать документы на выезд, я поняла, что не могу. И по многим причинам.

Во-первых, из-за папки. Если я не приеду, ты не повесишься. Но если я поеду, папка повесится, определенно повесится. Он об этом во сне бредит. Прямо как старый еврей, у которого гои уводят единственную дочь. Посмотри там в Вене оперу Галеви „Жидовка“ на эту тему.

Во-вторых, я получила повышение по службе, о котором я давно мечтала. Целый год проверяли мои анкеты – и сейчас дело решено в мою пользу.

Боря, мой маленький, мой мышоночек, если бы ты был здесь в Москве, я была бы счастлива стать твоей женой. Но бросить все и ехать к тебе в Вену – не могу!

Почему я называю тебя „маленький“, когда ты на голову выше меня? И этот „мышоночек“ может раздавить меня, как медведь. Почему? Сама не пойму.