В Карлсхорсте стоят очереди даже за сковородками и кастрюлями. Какова же жизнь в этом коммунистическом раю? В немецких газетах теперь так много пишется о коммунизме.
Но я не слыхала, чтобы сами русские употребляли это слово. Когда я спросила об этом лейтенанта из соседней квартиры, то он только буркнул «…твою мать». Что это такое? Может быть, по-ихнему так произносится коммунизм?
Мой капитан теперь тоже изменился. Герр Шмидт рассказывает, что он часто встаёт среди ночи и ездит ещё до рассвета на охоту. В темноте садится в машину и едет куда-то в окрестности Берлина.
Один. К началу работы возвращается по уши в грязи. С ружьём, но часто без дичи. Мне иногда кажется, что он просто старается вырваться из Карлсхорста, подышать свежим воздухом.
Я почти каждое утро нахожу на кухне оба ведра наполненными пустыми бутылками из-под водки и вина. Раньше этого не было. Фрау Шмидт говорит, что у него вечерами бывают те же друзья.
Раньше они уезжали кампанией в театр или кино. Иногда среди ночи брали патефон и отправлялись купаться при луне на Мюггельзее. По воскресеньям на весь день уезжали в Берлин. Теперь же только сидят у него каждый вечер в квартире и пьют водку.
Капитан изменится внешне. Замкнулся, ушёл в себя. Такой же строгий и подтянутый, но только редко улыбается. После обеда ложится на кушетку и закрывает лицо газетой. Но не спит, потому что я вижу, как он реагирует на происходящее кругом.
Да, я и забыла сказать тебе. Незадолго до того, как в нём произошла эта перемена, он ездил в отпуск в Россию. Вернулся похудевший и какой-то невесёлый. С этого собственно и начались ночные пьянки и утренние поездки на охоту. Как будто у него что-то тяжёлое на сердце.
Как-то я спросила у него: «Почему Вы так изменились, герр капитан? Год тому назад Вы были совсем другой».
Сначала он сделал вид, что не слышит моих слов, потом нехотя сказал: «Тогда мы были звери, вырвавшиеся на свободу. Ну, и резвились кругом… Теперь снова посадили нас на цепь».
Я спросила его: «Вам нравится в Германии, герр капитан?» Он ответил: «Человек должен оставаться там, где он рождён…» Он отвечает не на мой вопрос, а своим собственным мыслям. Когда я завожу разговор на личные темы, он всегда думает о другом. О чём он думает?
О нашей жизни в Берлине тебе пишет мама, поэтому не буду повторяться.
С приветом – твоя Марго.
Дорогая Марго!
Случилось что-то ужасное. Я пишу тебе это письмо из маленькой деревни вблизи границы. Сегодня ночью мы идём через границу. Я, маленький Петер и… Петер.
Вчера среди ночи кто-то постучал в окошко. Это был Петер. Но, Боже, в каком виде! Грязный, в измятой шинели, небритый. Молча вошел в комнату и первым делом стал искать глазами ребенка. Я в первый раз видела его в таком состоянии. Он был похож на затравленного зверя.
Он торопливо объяснил мне все. Мы должны бежать. Он был арестован. Его обвинили в государственной измене. Шпионаж в пользу иностранной державы. Запретная связь с немкой. Боже, Боже…
Он говорит, что ему показали какое-то письмо. Сказали, что эта немка арестована и во всем призналась. Знают, что у него есть ребёнок. Он говорит, что это означает Военный Трибунал. Этой ночью он бежал и пешком пришел сюда. Он говорит, что мы должны немедленно бежать… Куда?
Я, не помня себя, как во сне оделась. Думаю, что вот каждую минуту постучат в дверь и всех нас арестуют. Теперь я понимаю, почему Петер так боялся раньше. Петер сбросил шинель и я вижу что у него через плечо висит автомат. Он такой страшный. Он сейчас такой, каким я видела его в те ужасные дни войны. В его глазах – смерть.
Маленький Петер проснулся и плачет. Большой Петер ходит вокруг маленького Петера с автоматом в руках. Он не может ни на минуту остановиться. Он как медведица около своего детёныша. Я знаю, что он убьёт каждого, кто станет на его пути.
Он всё время торопит меня. Скорей уйти из этого дома. Скорей… Мы бежали ночью, закутав маленького Петера в одеяло.
Сейчас вечер. Мы сидим в комнате у незнакомых людей. Они понимают нас. Я им все объяснила. Большой Петер держит на коленях маленького. Он не выпускает автомат из рук. Его лицо – камень.
Через несколько часов мы идём через границу. Помоги нам Бог и пожалей маленького Петера…
Хельга.
Берлин
Дорогая Хельга!
Всякий красивый сон приходит к концу и остается только грустное воспоминание. Моего капитана уже нет здесь. Он уехал в Россию. Я тоже оставила Карлсхорст – там теперь слишком пусто и безрадостно.
Я не забуду наш последний день в Карлсхорсте. Это был чудесный день, Хельга. Капитан совершенно преобразился в этот день.
Я спросила его: «Любишь ли ты меня, Миша?» Ведь я прочла это в его глазах.
Он посмотрел на меня со своей загадочной улыбкой: «Во всяком случае, ни одна девушка в Берлине не нравилась мне больше, чем ты, Марго…» Мне стало так грустно. Он любил меня всё это время. По своему любил. Может быть сильнее и глубже, чем я это могла понять. Какая же безжалостная сила заставляла его скрывать свои чувства, замораживать кровь? Ради чего?
Я спросила: «Почему же ты был такой, Миша?» Он гладил мои волосы и ласкал меня. Но эти ласки были холодны. Будто он ласкал любимую вещь, но не женщину.
«На это трудно ответить, Марго», – сказал он. – «Ты слишком хорошая девушка, чтобы взять тебя и потом выбросить. Ты достойна большего. А это большее в наших условиях исключено. Я не хотел осквернять тебя и свою собственную душу. Ты никогда не можешь быть моей женой…» Я перебила его: «Но почему?» Он опять улыбнулся так, словно я задаю ему вопросы, которые невозможно объяснить. Он ничего не ответил.
На прощанье он сказал мне: «Я хочу, Марго, чтобы ты не оставалась больше здесь в Карлсхорсте. Найди себе работу и любовь в своей среде. Пообещай мне!» Он взял мою кеннкарту и перечеркнул крестом штемпель комендатуры СВА. Когда перечеркнут этот штемпель – на работу в Карлсхорст больше не принимают.
Мы весь день провели вместе. Наш первый и последний день, когда мы знали, что любим друг друга. Теперь он где-то далеко, в своей любимой холодной России.
Он был прав! Розы не растут на болоте…
Твоя маленькая одинокая —
Марго.
1.
«Милый мой мальчик, извини меня, что плохо пишу – старая уж я стала совсем. На покой пора, а Бог смерти не даёт. Руки дрожат, перо за бумагу цепляется. Левый глаз совсем не видит, правый тоже не слушается…» Передо мной лежит пожелтевший листок корявой бумаги, вырванный наверное из моих старых школьных тетрадей. Крупный, похожий на детский, почерк. Неясные, много раз разведенные водой чернила. Я с трудом разбираю буквы, старательно выведенные ржавым пером.