— Как насчёт подробного изложения?
Он молчал, постукивая ручкой по книжке. Я упорно ждала. На экране женщина с дынеподобными, явно искусственного происхождения грудями спасалась от карлика, орудующего огромным, не по росту, мясницким ножом. Я выключила телевизор.
— Злишься? — осведомился Теннисон. — Чувствуешь себя так, будто вот-вот взорвёшься?
— Вообще-то нет, — честно ответила я.
— Забавно. Я тоже.
— Ты не мог бы перестать строить из себя этакого загадочного мудреца?
— И да, и нет.
Я прикрыла глаза и глубоко вздохнула. Вечно мы братом соревнуемся, кто из нас умнее. Я скрестила руки на груди и решила: не пророню ни звука, пока он не перестанет выделываться.
— Я не смогу поделиться с тобой тем, чего не знаю, — наконец проговорил Теннисон. — И не сумею объяснить то, в чём ничего не соображаю.
— Тогда поделись тем, в чём соображаешь.
Он немного подумал.
— Знаешь, я, кажется, начинаю понимать его дядю. Я знаю, почему он не хотел, чтобы Брю с кем-то подружился. И почему он изо всех сил старался не выпускать его из дому.
— Потому что его дядя был больной на всю голову!
— Точно, — согласился Теннисон. — Больной на голову, алкоголик и очень жестокий человек. Но то, что он не давал Брю выходить на люди — это, возможно, единственное доброе дело, которое он совершил за всю свою жалкую жизнь. — Теннисон включил телек, и с экрана раздался душераздирающий вопль силиконовой красотки. — Теперь, если ты не возражаешь, я вернусь к более приятному занятию. Ты только посмотри на эти габариты!
Я хотела разозлиться на Теннисона, на его непонятную бесчувственность, но... у меня не получалось. Мне хотелось бы рвать и метать при виде безмятежного спокойствия наших родителей: это же просто ненормально — так себя вести, но... я и этого не могла. Волна тревоги и беспокойства, за которую я изо всех сил цеплялась, стала как утекающий между пальцев песок: тяжёлый, плотный, а удержать невозможно. Тогда я схватила тарелку с овощами и грохнула её о стенку — ну хоть что-нибудь, чтобы прорвать завесу бесчувственности!
Тарелка даже не треснула. Она перевернулась, овощи вывалились на постель, заправка забрызгала всё покрывало.
Теннисон, которому в этот момент полагалось бы вскочить на ноги и завопить на меня, всего лишь покосился на тарелку и проворчал:
— Смотри, что ты натворила.
— Вмажь мне! — заорала я на него. — Обзови меня кретинкой! Скажи, что я — ошибка природы! Наори на меня, чёрт возьми! — Я перешла к мольбам: — Прошу тебя, Теннисон, надавай мне как следует! Давай поругаемся! Ведь мы же всегда ругаемся, всегда!..
Он встал, но даже пальцем не шевельнул, чтобы выполнить мою просьбу, только посмотрел на меня и покачал головой, как делал всегда, когда до меня не доходил какой-нибудь анекдот:
— Всё ведь так хорошо, Бронте, — промолвил он. — Всё просто великолепно — для всех нас. Зачем тебе надо ворошить это и всё испортить?
Я хотела бы ему ответить, но как можно подобрать слова для того, чего не чувствуешь?
— Ну вот и отлично, — сказал он. — Если тебе охота подраться — ну, давай подерёмся. — И он осторожненько ткнул меня по плечу. — Теперь твой черёд.
Но вместо того, чтобы стукнуть брата в ответ, я обняла его и крепко прижалась к нему — до того мне вдруг захотелось той самой близости, которая, как я подозреваю, осталась в далёком прошлом, когда мы вместе находились в мамином животе.
— А это за что? — осведомился Теннисон.
— Не знаю... Не знаю...
Единственное, что я тогда осознавала — это что мне хочется расплакаться, а я не могу, и потому мне ещё больше хотелось плакать.
Если сердце говорит тебе одно, а ум другое — чему ты поверишь? Оба одинаково склонны ко лжи. Да что там — они обманывают нас постоянно. Обычно они уравновешивают друг друга, давая нам возможность поверить свои выводы реальностью. Но что, если в некоторых редких случаях эти два мошенника устраивают совместный заговор?
«Всё ведь так хорошо, Бронте».
Теннисон прав! Моё сердце утверждало, что жизнь прекрасна, лучше, чем когда-либо; мозг советовал не копать слишком глубоко, иначе можно всё потерять. И сердце, и мозг в один голос твердили: отведай настоящего домашнего обеда, который впервые за многие месяцы приготовила мама, потом скользни под тёплое, мягкое одеяло и сладко спи до утра.
Но вам не кажется, что в каждом из нас стоит защитное устройство, не позволяющее совершить ошибку? Когда наши сердце и мозг подводят нас, остаётся интуиция. И моя интуиция говорила, что если я не дознаюсь до всего сегодня вечером, то не сделаю этого никогда. Поэтому после обеда я потихоньку покинула кухню, на цыпочках прокралась к гостевой и резко распахнула дверь, ведущую во мрак.
Брю лежал, укутавшись в одеяло, но я знала — он не спит. Я включила свет.
— Я желаю знать, что происходит в этом доме. И упаси тебя Господь, Брюстер, если ты мне соврёшь!
Он повернулся ко мне лицом, прищурился — внезапная иллюминация ослепила его.
— Всё будет хорошо, — сказал он. — А если что не так, то утром ты почувствуешь себя лучше.
О, это мне и без него известно! В том-то и проблема! Уже в этот момент я ощущала, как бурлящие во мне досада и возмущение успокаиваются и улетучиваются, словно дым через открытое окно. Однако оказалось, что я могу возобновлять их запас с большей скоростью, чем они исчезали, а это значит — меня не сбить с толку, я узнаю всё, что мне нужно!
— Выкладывай начистоту! — потребовала я.
Он сел на кровати.
— Ты уверена, что действительно хочешь знать правду?
Я кивнула, хотя моя решимость таяла с каждой секундой.
Брю встал, прошёл к двери и закрыл её.
— Почему бы мне просто не показать? — И он принялся медленно расстёгивать рубашку.
Человек думает, что хочет знать все тайны вселенной. Думает, что хочет увидеть, как всё вокруг связано одно с другим. Он в глубине души свято верит в то, что знание спасёт мир и сделает его свободным.
Может, так оно и случится.
Но путь к знанию редко бывает гладок и приятен.
Расстёгнута последняя пуговица, и вот Брю стоит передо мной с обнажённым торсом. Его тело выглядит не как нормальное человеческое тело. Кровоподтёк на кровоподтёке на кровоподтёке: пурпурные и жёлтые, болезненно красные, бескровно белые. Всё: и грудь, и плечи, и спина — выглядит так, будто его молотили цепами, избивали дубинами и неисчислимым количеством прочих тупых предметов. Это было хуже, чем все те увечья, которые когда-либо наносил ему дядя Хойт. Я вижу: синяки на лице и шее он замаскировал с помощью тонального крема — куда более умело, чем в тот день, когда он заявился в школу с чёрным глазом. Сейчас можно лишь с трудом различить, что это грим. Уверена: на всём его теле в самом широком смысле нет живого места. И все эти травмы — свежие, все они появились у него уже после смерти дяди.