— Как я понимаю, вы, наверное, занялись изучением религии кроатонцев? — спросил Берт Сандлер.
— Да, — ответил Тимоти. — Это оказалось очень непростым делом, так как племя вымерло много лет тому назад. Но я установил, что кроатонцы были спиритуалистами. Они верили, что душа человека не умирает и остается бродить по земле даже после смерти тела. Они считали, что существуют «высшие духи» — воплощенные в основных силах природы: в ветре, земле, огне, воде и так далее. А самое главное — и к нам это имеет прямое отношение, — они были убеждены в существовании злого духа как источника всего зла. Это соответствует христианскому понятию Сатаны. Я забыл точное индейское слово, которым обозначался этот злой дух, но оно переводится примерно так: «Тот, Кто Может Быть Всем, Но Сам Ничто».
— Боже, — проговорил Сандлер. — Отличное описание вековечного врага.
— Истины иногда скрываются в предрассудках и суевериях. Кроатонцы считали, что Тот, Кто Может Быть Всем, Но Сам Ничто пожрал и колонистов, и диких зверей и птиц. Поэтому... хотя я и не могу категорически утверждать, что исчезновение поселения на Руанук-Айленд как-то связано с вековечным врагом, мне все же кажется — есть достаточно оснований изучить возможность этого.
— Потрясающе! — произнес Сандлер. — Обязательно расскажите обо всем этом на пресс-конференции в Сан-Франциско. Точно так же, как рассказали сейчас мне.
Такси завизжало тормозами и остановилось у входа в здание аэропорта.
Берт Сандлер сунул водителю в руку несколько пятифунтовых банкнот и взглянул на часы:
— Доктор Флайт, давайте поторопимся!
* * *
Сидя у окна, Тимоти Флайт смотрел, как огни города скрываются внизу, под густыми тучами. Прорезая пелену дождя, самолет круто набирал высоту. Вскоре он был уже выше облаков, ливень и непогода остались внизу, а вверху было теперь совершенно чистое небо. Лунный свет отражался от вспененных облаков, и ночь за бортом самолета была наполнена мягким, внушающим суеверный страх свечением.
Погасла табличка: «Застегнуть привязные ремни».
Тимоти расстегнул ремень, но облегчения это не принесло. В голове у него вскипали и клубились мысли — точь-в-точь как грозовые облака внизу.
Прошла стюардесса, предлагая напитки. Он попросил себе виски.
Его теперешнее состояние было похоже на состояние сжатой пружины. Вся его жизнь изменилась практически мгновенно. За один сегодняшний день он пережил и перечувствовал больше, чем за весь последний год.
Напряжение, в котором он сейчас пребывал, нельзя было назвать неприятным. Он был более чем счастлив, получив возможность стряхнуть с себя скуку и тоску серой повседневности; он вступал в новую, лучшую жизнь с такой же готовностью и быстротой, с какой надевал бы новый костюм. Конечно, ввязываясь в это новое публичное изложение своих гипотез и предположений, он рисковал показаться смешным, снова навлечь на себя все прежние нападки и обвинения. Но был и какой-то шанс на то, что теперь ему наконец-то удастся доказать собственную правоту, самоутвердиться.
Принесли виски, он выпил, попросил еще. Постепенно внутреннее напряжение отпускало его.
За бортом самолета, насколько мог видеть глаз, была лишь ночная мгла.
Через зарешеченное окно камеры предварительного заключения Флетчеру Кейлу была хорошо видна улица. Все утро он наблюдал за тем, как возле здания полиции скапливались репортеры. Видимо, произошло что-то действительно из ряда вон выходящее.
Некоторые заключенные обменивались новостями, передавая их от камеры к камере, но ни один из них не желал общаться с Кейлом.
Все другие арестанты ненавидели его. Насмехались над ним, оскорбляли, обзывали детоубийцей. Даже в тюрьме существовало свое деление на социальные классы; и на этой иерархической лестнице детоубийцы занимали самую последнюю, нижнюю ступеньку.
Это было почти смешно. Даже угонщики машин, воры, грабители, взломщики и растратчики испытывали потребность в том, чтобы чувствовать себя выше кого-то. И потому поносили и преследовали тех, кто убил или искалечил ребенка, что каким-то необъяснимым образом позволяло им ощущать себя в сравнении с детоубийцей чуть ли не священниками и кардиналами.
Идиоты. Кейл презирал их.
Он никого не спрашивал о том, что произошло в городе. Он не даст им понять, что попытка подвергнуть его остракизму удалась. Не доставит им этого удовольствия.
Он вытянулся на койке и принялся мечтать о той великолепной судьбе, которая его ждет: слава, власть, богатство...
В половине двенадцатого, когда за ним пришли, чтобы доставить в суд, где ему должно было быть предъявлено обвинение в двух убийствах, он все еще валялся на койке. Полицейский, стоявший на посту возле камер, отпер дверь. Другой полицейский — седой и толстопузый помощник шерифа — вошел в камеру и надел на Кейла наручники.
— Сегодня у нас не хватает людей, — сказал он Кейлу, — поэтому мне придется везти тебя одному. Но не думай, что тебе удастся удрать. Не бери эту дурью мысль в голову и даже не пробуй. Ты в наручниках, а у меня револьвер. И ничто не доставит мне большего удовольствия, как прострелить тебе задницу.
В глазах и полицейского, и охранника читалась ненависть вперемешку с отвращением.
Наконец-то до Кейла дошло, что весь остаток своей жизни он вполне может провести в тюрьме. К собственному удивлению, когда его выводили из камеры, он вдруг заплакал.
Другие арестанты свистели ему вслед, что-то выкрикивали и обзывали его последними словами.
Толстопузый полицейский подтолкнул его кулаком под ребра: «Пошевеливайся!»
На ослабевших вдруг ногах, шатаясь, Кейл пробрел по коридору, миновал решетку, закрывавшую вход в ту часть помещения, где находились камеры, — ее отодвинули в сторону, чтобы пропустить Кейла и сопровождавших его полицейских, — и вышел в холл. Охранник остался возле решетки, а полицейский снова кулаком подтолкнул Кейла в сторону лифтов. Он вообще пинал его слишком часто и чересчур сильно, даже когда в этом не было никакой необходимости, и чувство жалости к самому себе у Кейла начинало постепенно вытесняться гневом.
В маленьком, медленно ползущем вниз лифте Кейл внезапно понял, что полицейский не видит никакой угрозы в арестанте, которого сопровождает, не ждет с его стороны никакого подвоха. Эмоциональный срыв Кейла вызвал у полицейского только презрение, неприязнь и желание побыстрее покончить с порученным ему делом.
К тому моменту, когда двери лифта открылись, в Кейле произошла внутренняя перемена. Он продолжал негромко всхлипывать, но слезы, катившиеся у него из глаз, были уже неискренними, и дрожал он теперь уже от возбуждения, а не от отчаяния.
Они миновали еще один пост. Здесь полицейский показал какие-то бумаги часовому, который называл его Джо. Часовой смотрел на Кейла с нескрываемым отвращением.