— Я не могу объяснить, чем вызвано мое беспокойство, — проговорила миссис Доуни. — Просто у меня та кое ощущение, что вас затягивает в омут.
— Мужчина должен заглянуть и в омут, если хочет обрести мудрость и познать истину, — легкомысленно и беззаботно ответил я. — Если все мы будем резвиться на мелководье, то кто же тогда будет делать открытия?
Моя милая хозяйка опять взяла в руки шитье, но она не приступала к работе, а только задумчиво смотрела на нее, нахмурив брови. Затем, обращаясь скорее к красному платьицу, которое она держала в руках, чем ко мне, миссис Доуни проговорила:
— Меня немного удивило, когда вы рассказали, что мистер Франкенштейн так долго стоял в церкви на коленях после службы, на которой вы тогда присутствовали. По вашим словам, он провел в церкви еще минут двадцать, после того как все разошлись.
— Странно, что вы именно это ставите человеку в упрек, — ответил я. — Что плохого в том, что он слишком долго молится в церкви?
— Нет, я не ставлю ему это в упрек. Я лишь хочу сказать, что для меня такое поведение свидетельствует о том, что совесть этого человека нечиста.
— О! — воскликнул я тогда, как помнится мне, с не которым неудовольствием, и даже откинулся на спинку стула, как будто я и правда спорю с одной из своих сестер. — Как же можете вы, женщины, все переворачивать, как умеете вы превратно истолковывать любой поступок, не укладывающийся в общепринятые рамки! Вы боитесь всего, чего не знаете. А ведь мы, мужчины, для того и живем, чтобы раздвигать границы неизведанного, совершать открытия.
Корделия ответила на это сдержанно:
— Возможно, вы и правы, мистер Гуделл. Мне очень жаль, если вас задели мои замечания.
И она вновь принялась за шитье, на этот раз с еще большим прилежанием, так что никакие мои попытки вновь втянуть ее в разговор не имели успеха, и мне оставалось только отправляться спать.
Что касается меня, то, хоть в этом и стыдно сейчас признаться, тогда мне была отчасти приятна мысль, что моя дорогая миссис Корделия Доуни потому так опасается предстоящей моей встречи с мисс Клементи, что боится впечатления, которое та может произвести на меня своей красотой и очарованием. Надо заметить, меня привел в восторг тот факт, что миссис Доуни могла меня ревновать, хоть мы и говорили о наших отношениях как о братско-сестринских. Каким же дураком я был тогда! Ревность ли была тому причиной или нет, однако, как оказалось впоследствии, предчувствие миссис Доуни относительно того, что Франкенштейн и мисс Клементи втягивают меня в чрезвычайно опасное предприятие, в скором времени подтвердилось.
Сейчас, когда я пишу эти мемуары, я иногда забываю, как все мы были тогда молоды. Ни мне, ни Хьюго, ни Виктору не исполнилось еще и тридцати. Корделии было двадцать восемь, а Марии Клементи всего двадцать четыре. И мы были не просто молоды (есть много вещей, которые молодость понимает лучше, должен я признать), а еще и заражены «духом Бастилии» и всеми теми новыми идеями, которые захлестнули в то время Европу. Такова была наполеоновская эпоха, когда короны, королевства, все наши прежние правила и порядки летели кувырком, а мы, молодые, с готовностью выбрасывали их за борт ради обновления мира и ради творчества чистого разума! Так отчего ж не жаждать нам новых открытий, нового миропонимания, нового миропорядка в соответствии с нашим свежим видением? «Давайте разберемся в этом нашем мире, как в старом доме, — думали мы. — Выбросим старые гобелены, сметем паутину, распахнем настежь окна, и пусть льется в них чистый воздух истинных знаний!» Таким мироощущением, сдается мне, я был тогда проникнут и из-за этого не обратил внимания на предостережение миссис Доуни. В этой женщине не было философского резонерства, она не была из числа студентов, попавших под влияние того времени. Она лишь была обыкновенной молодой женщиной с присущим ей интеллектом и величием души, быстро познавшая жизнь из-за раннего замужества, которое особенно счастливым не назовешь, с последовавшим за ним вдовством и заботами о маленькой дочери. Я же был молодым мужчиной с приличным состоянием, которого до той поры не коснулись превратности жизни. Ее, еще более молодую, чем я, тяжелая утрата и забота о ребенке сделали прозорливой и осторожной, когда дело касалось сложных ситуаций. В этом-то и заключалась разница между ее и моим восприятием жизни.
И вот наступил тот самый день в середине октября, когда я, в соответствии с присланной мне запиской от Виктора, отправился в Челси на первую встречу с Марией Клементи. (Упомянутый мной ранее случай, когда я встретил испугавшего меня уродливого незнакомца, произошел во время другого моего посещения).
В тот приятный яркий осенний день я вышел из дома на Грейз-Инн-роуд. Когда я подходил к Челси, начался прилив, который поднял со дна всю грязь вместе с прибрежной галькой и камнями. Суда разного рода — от барж до яликов, — воспользовавшись приливом, поплыли вверх по реке. Заторопились взять курс даже большие парусные корабли — ветер наполнил их паруса. В такие дни нет ничего приятнее прогулки пешком. С одной стороны несла свои воды река, с другой — раскинулись поля и окруженные садами рыночные площади.
Я волновался при мысли о том, что мне предстоит вместе с Виктором разгадывать загадку мисс Клементи. Меня радовала возможность, которую предоставлял нам будущий эксперимент, — значительно расширить наши знания. Для ученого нет большей радости, чем та, которую дает союз с единомышленником, позволяющий раздвинуть границы понимания. Должен также признать, что, поднимаясь к Виктору по ступеням его шикарного дома, величественно возвышавшегося на Чейни-Уолк, я отнюдь не был против знакомства с прекрасной Марией Клементи — жемчужиной, украсившей мировую сцену.
Виктор сам открыл дверь и пригласил меня в дом. Глаза его горели воодушевлением и живым интересом. Я был пунктуален, а Мария Клементи — более чем пунктуальна. «Она здесь», — сказал мне Виктор и прошел вперед своей легкой пружинистой походкой через роскошный, отделанный мрамором зал, а затем поднялся по красивой извивающейся лестнице в гостиную с высокими окнами, выходившими на дорогу и реку.
Мария сидела в низком, обитом парчой кресле, придвинутом к ярко пылавшему камину, искусно выложенному мраморными плитками. Она была миниатюрной женщиной с очень темными волосами, уложенными так, что черные их завитки напоминали прически la victitne [11] или la guillotine, [12] столь популярные удам времен Великой французской революции, названия которых соответствовали их беспорядочному стилю. У Марии же волосы были собраны на макушке в небольшой пучок и перевязаны простенькой красной ленточкой. Завитки обрамляли ее лицо и наполовину прикрывали маленькие красивые ушки. У нее были очень большие темные глаза, обрамленные густыми черными ресницами, овальное лицо, прямой маленький нос и очаровательные розовые губы, изогнутые сейчас в милой улыбке. Носила она простую шляпку бледно-серого цвета и свободное шерстяное платье того же оттенка. Кружевная шаль, накинутая на плечи, узлом была завязана у нее на груди. Если бы не полная достоинства поза, говорившая, несмотря на ее безмятежность, о сильной мускулатуре танцовщицы, Марию можно было бы принять за очаровательную молодую даму среднего класса.