Танец закончился, и на сцену, для пущего драматического эффекта, вышли чернокожие танцовщики, исполнявшие роли некой африканки Сэл и дворника Боба. Он — в оборванных брюках, а она — в ситцевом платье и с какой-то тряпкой на голове. Они начали отплясывать глупый танец с пантомимой. Затем последовало неожиданное появление Иове, который явно намеревался поухаживать за Констанцией, но вскоре на сцене оказалась и сама Гера, догадавшаяся о намерениях Иове, после чего эта пара запела дуэтом.
В этот самый момент мне пришло в голову, что Виктор, которого я до сих пор не видел в театре, вполне мог прийти к концу представления, чтобы потом влиться в ту толпу, которая (в чем я не сомневался) будет поджидать актрису за кулисами. Поэтому я стал прокладывать себе путь в обратном направлении — из театра, — что вызвало еще больший протест, чем тогда, когда я стремился прорваться сюда. Непосредственно перед выходом я оглянулся еще раз и увидел новые декорации: английский пейзаж с лугами и овечками. На его фоне стояли Иове, Гера и хор в полном составе, и все пели. Впереди всех находилась Мария в своем золотистом одеянии и с короной из цветов на волосах. Она, словно птичка, пела так чисто и легко, что ее голос без труда парил и надо всем хором, и над прочими певцами. Это было очаровательное зрелище.
Я прошел на аллею, расположенную за театром, и нашел дверь, через которую можно было попасть за кулисы. Заплатив служащим некоторую сумму денег и заверив их, что я знаком с мисс Клементи, я был препровожден наконец за кулисы в забитую народом артистическую комнату. Здесь были и посол, и маркизы, и прочие важные персоны. Не обошлось и без разряженных дам с перьями (что были тогда на пике моды) в волосах и офицеров в униформе, оставивших ради кумира свои прямые обязанности. Из одного угла комнаты раздавались крики попугая, сидевшего в золоченой клетке, а в другом углу в совершенном спокойствии застыли две огромные гончие, которые держались с куда большим достоинством, чем окружавшие их люди. Однако Виктора нигде не было видно. Я отыскал глазами миссис Джакоби. Она была в черном шелковом платье. Когда вошла Мария с остальными членами труппы, толпа расступилась, чтобы впустить ее одну, и тут же замкнулась прямо за ней. Я полагал (ошибочно, как потом оказалось), что если мне удастся подобраться к миссис Джакоби, то я смогу перекинуться с ней парочкой слов и постараться хоть что-то узнать об отношениях Марии и Франкенштейна. Но как бы я ни старался протолкнуться между публикой, разодетой в шелка, красные туники и черные костюмы, протиснуться дальше почитателей второго ряда мне так и не удалось.
Несмотря на появившееся у меня тогда недоверие к миссис Джакоби, я не мог не отдать должное ее выдержке и компетентности. В конце концов, именно она служила «голосом» Марии. Опыт многих лет позволял ей, как никому другому, судить, что же именно хочет сказать певица, чего она желает, а чего нет. В этом плане пожилая дама оказывала молодой женщине неоценимую поддержку. Она стояла теперь рядом с Марией, отвечала на миллионы вопросов и давала четкие комментарии. Я слышал, как она сказала: «Мисс Клементи находит эту роль довольно трудной, но все же не до такой степени, как роль Дидоны в опере «Дидона и Эней» Перселла, в которой вы, несомненно, ее видели… Мисс Клементи благодарит ваше сиятельство за столь лестные отзывы… Да, мисс Клементи занимается у балетного станка — как балерины в России, — по часу в день…»
В какой-то миг она заметила меня и, как мне показалось, сумела быстро овладеть собой и скрыть испуг, промелькнувший в ее глазах. Я поклонился ей, но не увидел смысла долее там оставаться, ибо невозможно было переброситься с ней ни единым словом. По этой причине я, с трудом прокладывая себе путь через толпу, направился к выходу. Во мне пробудилось большое уважение к миссис Джакоби и искреннее сочувствие к Марии. Ведь в каком бы из городов они ни оказались: в Лондоне или в Париже, в Риме или в Вене, — каждый вечер эти женщины должны были вначале выполнять требования импресарио, а затем еще и отвечать на вопросы поклонников, причем отвечать так, чтобы никого не разочаровать.
Я вышел через ту же дверь, что и вошел, и оказался в проулке, один конец которого выходил на большую улицу, а другой — упирался в высокую стену. Когда я вышел и развернулся, чтобы идти в сторону улицы, то в темноте краем глаза заметил у этой стены (она была от меня футах в двадцати) какое-то движение. Внезапно громадная, неуклюжая фигура, до сих пор, по-видимому, сидевшая, скорчившись, на земле, поднялась во весь рост. Это был высоченный мужчина, можно сказать, великан, одетый в длинное черное пальто. Мне бросилась в глаза бледность его лица и длинные, несобранные темные волосы. Я с отвращением отпрянул, ожидая, что за этим последует просьба подать милостыню или что он просто набросится на меня. Однако я ошибся. Человек этот всего лишь наклонил голову и посмотрел на меня изучающим взглядом, а затем вновь медленно опустился на землю и опять стал неразличим, будто растворился во тьме. Испугавшись нападения, я припомнил тех изголодавшихся бедняг, у которых нет уже сил выпрашивать и которые просто отыскивают себе место, чтобы поспать. Я нашел монету в кармане и бросил ее нищему. У стены послышалась какая-то возня и неразборчивое бормотание, должно быть означавшее благодарность.
Я нанял экипаж и попросил отвезти меня к Виктору на Чейни-Уолк. Я хотел как можно скорее выполнить возложенную на меня задачу, да и время было не настолько позднее, чтобы обитатели дома уже легли спать.
В дороге меня осенила догадка: а не являлась ли та мрачная огромная фигура в конце переулка той же самой, что я видел на причале в Челси. Ведь не может же в Лондоне быть двух таких огромных и страшных чудовищ. Но если это тот же самый человек, то на этот раз он выглядел не столько устрашающим, сколько жалким. Но тут я мысленно перенесся к предстоящему визиту. С одной стороны, я хотел успеть к Виктору до того, как они с Элизабет отправятся спать, с другой — я с содроганием думал о том, что мне предстоит. Как трудно упрекать человека в том, что он дурно обращается с собственной женой. Обычно подобные поручения очень тяготят мужчин, ибо те, в большинстве своем, понимают, как непросто устоять перед красотой женщины и не сбиться с пути.
На Чейни-Уолк мне доложили, что Элизабет Франкенштейн уже легла, а Виктор уехал в клуб. Так как экипаж ждал меня на улице, то я отправился сразу же в клуб «Честерфилд» на Довер-стрит. Честно говоря, я ужасно устал и, не застав Виктора дома, собрался уж было отправиться к себе на квартиру, но лицо слуги, открывшего мне дверь и объяснившего, что хозяина нет дома и что он отправился в клуб, говорило красноречивее слов, и это заставило меня действовать незамедлительно. Работники знают обо всем, что происходит с их хозяевами, и этот слуга, несомненно, дал мне понять, что в доме на Чейни-Уолк дела идут совсем плохо. Как мне показалось, он испытал большое облегчение, когда я сказал, что поеду в клуб и отыщу его хозяина.
Была половина одиннадцатого, когда я приехал на Довер-стрит. Посетителей было мало. Я прошел мимо охранника и поднялся по лестнице главного входа. В холле за деревянной конторкой сидел привратник. Он направил меня в библиотеку, где, судя по его словам, я должен был найти Виктора. Пройдя несколько холодных, отделанных мрамором коридоров, я вошел в темную комнату со сводами, которая и являлась клубной библиотекой. Несколько свечей в старинных подсвечниках горело по разным углам, но комната все равно казалась темной, а длинные ряды книг придавали ей еще более унылый вид. Виктор был один. Он сидел, сгорбившись над камином, как сидит человек, который никогда уж не надеется согреться. Я подошел к нему и увидел, как сильно он изменился. Он и раньше-то не отличался полнотой, а теперь и вовсе исхудал. Его нос еще сильнее выдавался вперед, явственнее выступили скулы, а глаза впали. Я увидел перед собой не горящего страстью прелюбодея, как можно было того ожидать, а сломленного, несчастного человека, который сбежал из дома и не знал, куда ему теперь идти.