— Так и будет, клянусь Геркулесом! — ответил Виниций, с удовольствием выслушав слова Кротона. — Завтра мы могли бы случайно уже не застать ее дома, а если бы устроили там переполох, они обязательно ее спрятали бы.
— Этот лигиец с виду ужасно силен! — простонал грек.
— Не тебе же придется держать его за руки, — возразил Кротон.
Им, однако, пришлось еще долго ждать — уже запели первые утренние петухи, когда они увидели, что из ворот выходит Урс, а с ним Лигия и еще несколько человек. Хилону показалось, что он узнал среди них великого апостола, — рядом шел другой старик, намного ниже ростом, две немолодые женщины и мальчик-подросток с фонарем. За этой группой следовала толпа человек в двести. Виниций, Хилон и Кротон смешались с толпой.
— Да, господин, — сказал Хилон, — твоя девица находится под могучим покровительством. С нею сам великий апостол — видишь, как там, впереди, люди становятся перед ним на колени.
Люди действительно преклоняли колени, но Виниций на них не смотрел. Ни на миг не теряя из глаз Лигию, он думал только о ее похищении и, понаторев на войне во всевозможных хитростях, с военной точностью намечал в уме план похищения. Он понимал, что решается на дерзкий шаг, но знал по опыту, что дерзкие нападения обычно кончаются успехом.
Дорога была дальняя, Виниций имел время подумать и о той пропасти, которую проложило меж ним и Лигией исповедуемое ею странное вероучение. Теперь ему было понятно все, что произошло, и стало ясно, почему произошло. На это у него проницательности хватило. Просто раньше он Лигию не знал. Он видел в ней только девушку редкой красоты, воспламенившую его чувства; теперь же ему открылось, что новое учение делало ее существом, отличающимся от других женщин, и надеяться, что ее тоже увлекут чувственность, вожделения, богатство, наслаждения, — пустая мечта. Он наконец понял то, о чем оба они с Петронием не догадывались, — что новая эта религия прививает душам нечто неведомое тому миру, в котором он жил, и что Лигия, даже если бы его любила, не пожертвует ради него ни единой из своих христианских истин; что если для нее и существует наслаждение, то оно ничуть не похоже на те, к каким стремятся он и Петроний, императорский двор и весь Рим. Любая другая женщина, которую он знал, могла стать его любовницей, но эта христианка могла быть только его жертвой.
Мысли эти причиняли ему жгучую боль, возбуждали гнев, но он сознавал, что гнев его бессилен. Он надеялся, что Лигию удастся похитить, даже был в этом уверен, но заодно в нем крепла уверенность и в том, что против ее религии и он, и его отвага, его сила — ничто, и тут он беспомощен. Этот римский военный трибун, убежденный, что сила меча и кулака, овладевшая миром, всегда будет им владеть, впервые в жизни увидел, что может существовать что-то еще, кроме этой силы, и с изумлением задавал себе вопрос: что же это?
Толком ответить себе он не мог, в уме его лишь чередой проносились картины: кладбище, густая толпа и Лигия, с беззаветным преклонением слушающая слова старика о муках, смерти и воскресении бога-человека, который спас мир и обещал людям блаженство по ту сторону Стикса [246] .
И когда Виниций об этом думал, голова у него шла кругом.
От этих хаотических мыслей его отвлекли сетования Хилона на свою судьбу: да, конечно, он взялся отыскать Лигию, и вот с опасностью для жизни нашел ее, указал. Чего же еще хотят от него? Разве он брался ее похищать, да и кто бы мог потребовать этакого от калеки, лишившегося двух пальцев, от старого человека, посвятившего себя размышлениям, науке и добродетели? Что будет, ежели достойнейший Виниций потерпит неудачу при похищении девушки? Разумеется, боги должны опекать избранных, но разве иногда не бывает так, словно боги, вместо того чтобы следить, что делается в мире, играют в шашки? У Фортуны, дело известное, на глазах повязка, она не видит ничего даже днем, не токмо что ночью. А если случится беда, если этот лигийский медведь кинет в Виниция каменный жернов, бочку вина или, что еще хуже, воды, тогда кто поручится, что отвечать за это не придется бедному Хилону? Он, нищий мудрец, привязался к благородному Виницию, как Аристотель к Александру Македонскому [247] , и, если бы благородный Виниций хотя бы вернул ему тот кошелек, который у него на глазах заткнул за пояс, выходя из дому, то в случае несчастья можно было бы сразу же нанять подмогу или умилосердить самих христиан. О, почему они не желают слушать советов старика, подсказанных осмотрительностью и опытом?
Слыша это, Виниций достал из-за пояса кошелек и бросил его на ладонь Хилону.
— Возьми и молчи.
Грек почувствовал, что кошелек изрядно тяжел, и приободрился.
— Вся моя надежда зиждется на том, — сказал он, — что Геркулес или Тесей [248] совершали подвиги еще труднее, а кто таков мой личный, ближайший друг Кротон, как не Геркулес? Тебя же, достойнейший господин мой, я не назову полубогом, ты — бог, и, думаю, ты и впредь не забудешь о своем нищем, но преданном слуге, чьи потребности время от времени надо удовлетворять, ибо сам он, углубясь в книги, нимало о них не заботится. Мне бы всего несколько десятин сада да домик хоть с самым крохотным портиком, чтобы летом иметь немного прохлады, — вот дар, достойный такого благодетеля. А покамест я буду издали восхищаться вашими геройскими деяниями и молить Юпитера, чтобы помогал вам, а в случае чего подыму такой шум, что пол-Рима проснется и прибежит вам на помощь. Что за дрянная, неровная дорога! И масло в моем фонаре выгорело. Вот если бы Кротон, который столь же благороден, сколь могуч, взял меня на руки и донес до ворот, он бы, во-первых, загодя проверил, легко ли ему будет нести девушку, а во-вторых, поступил бы подобно Энею [249] , умилостивил бы всех порядочных богов настолько, что я был бы вполне спокоен за успех нашего дела.
— Я предпочел бы нести труп овцы, издохшей от коросты месяц назад, — возразил ланиста, — но если ты отдашь мне кошелек, что тебе бросил достойный трибун, я понесу тебя до самых ворот.
— Чтоб тебе отбить большой палец на ноге! — отвечал грек. — Так-то усвоил ты уроки почтенного старика, который поучал, что бедность и сострадание — две важнейшие добродетели? Разве не повелел он тебе любить меня? Нет, вижу, что мне никогда не сделать из тебя даже плохонького христианина и что легче солнцу проникнуть сквозь стены Мамертинской тюрьмы [250] , нежели истине сквозь твой череп гиппопотама.