И все же Виницию безумно хотелось умилосердить и Лигию, и ее покровителей — любыми средствами, но на это требовалось время. Столь же страстно он желал хоть несколько дней видеть ее. Как тонущему каждый обломок доски или весла кажется спасеньем, так и ему казалось, что за эти несколько дней он, быть может, сумеет ей сказать нечто такое, что его приблизит к ней, или вдруг он что-то придумает, вдруг случится что-то для него благоприятное.
И, собравшись с мыслями, Виниций сказал:
— Выслушайте меня, христиане. Вчера я был вместе с вами в Остриане и слушал проповедь вашей веры, но, даже если бы я и не знал ее, ваши поступки убедили бы меня, что вы люди честные и добрые. Скажите вдове, что живет в этом доме, пусть она в нем остается, останьтесь также вы и позвольте остаться мне. Пусть этот человек, — он глазами указал на Главка, — который, видимо, врач или, во всяком случае, разбирается в лечении ран, скажет, можно ли меня сегодня переносить. Я болен, у меня сломана рука, и она должна хоть несколько дней находиться в покое. Поэтому я объявляю вам, что не двинусь отсюда, разве что меня вынесут насильно.
Тут он остановился — после паденья сильно болела грудь, и ему не хватило дыхания.
— Никто не применит к тебе насилия, господин, — возразил Крисп, — мы только уйдем отсюда, чтобы спасти наши головы.
Непривычный к противодействию своим желаниям Виниций нахмурил брови.
— Позволь, я передохну, — сказал он. Но после минутного молчания он снова заговорил: — О Кротоне, которого убил Урс, никто не спросит — он должен был сегодня ехать в Беневент, куда его вызвал Ватиний, и все будут думать, что он уехал. Когда мы с Кротоном входили в этот дом, нас не видел никто, кроме одного грека, который был с нами в Остриане. Я вам скажу, где он живет, вы приведете его ко мне, и я прикажу ему молчать, а человеку этому я плачу. Домой я напишу, что тоже уехал в Беневент. Если же грек успел сообщить префекту, я заявлю, что я сам убил Кротона и что это он сломал мне руку. Да, я это сделаю, клянусь тенями моих отца и матери! И значит, вы можете тут остаться спокойно, ни с одной головы и волос не упадет. Поскорей приведите сюда грека, которого зовут Хилон Хилонид!
— Тогда Главк останется подле тебя, господин, — сказал Крисп, — и вместе с вдовой будет за тобою ухаживать.
Виниций нахмурился еще сильнее.
— Послушай, старик, что я тебе скажу, — промолвил он. — Я обязан тебе благодарностью, и ты кажешься мне человеком добрым и честным, но ты не говоришь мне всего, что у тебя на душе. Ты боишься, как бы я не призвал своих рабов и не приказал им увести Лигию? Разве не так?
— Да, верно, — с некоторой жесткостью ответил Крисп.
— Но ты сам подумай — с Хилоном я буду говорить при вас и также при вас напишу домой, что уехал, — и других посыльных, кроме вас, у меня потом не будет. Подумай хорошенько и не раздражай меня больше. — Тут Виниций пришел в волнение, лицо его исказилось от гнева, и он с горячностью продолжал: — Неужто ты думал, я стану отрицать, что хочу остаться, чтобы ее видеть? Тут и глупец догадался бы, даже если бы я отрицал. Но действовать силой я уже не хочу. А сейчас я тебе скажу кое-что еще. Если она здесь не останется, я вот этой здоровой рукой сорву повязки, не буду принимать ни пищи, ни питья — и пусть моя смерть падет на твою голову и на головы твоих братьев. Зачем ты меня лечил? Зачем не приказал меня убить?
И он побледнел от гнева и от слабости. Но Лигия, которая слышала из соседней комнаты весь разговор и была уверена, что Виниций исполнит то, о чем сказал, испугалась его слов. Ни за что не могла она допустить, чтобы он умер. Раненый и беззащитный, он внушал ей только жалость, не страх. После побега она жила среди людей, постоянно пребывавших в религиозном экстазе, толковавших о жертвах, самоотречении и безграничном милосердии, и сама прониклась новым учением настолько, что оно заменило ей дом, семью, утраченное счастье и сделало ее одной из тех дев-христианок, которые впоследствии изменили старую душу мира. Виниций сыграл слишком большую роль в ее судьбе, слишком много для нее значил, чтобы она могла о нем попросту забыть. Она думала о нем целыми днями и не раз просила бога послать ей случай, когда бы она, вдохновленная новым учением, могла отплатить юноше добром за зло, милосердием за преследование, переубедить его, привести к Христу и спасти. И вот теперь ей казалось, что такая минута настала и молитвы ее услышаны.
Она подошла к Криспу. Лицо ее светилось вдохновением, и заговорила она так, будто ее устами вещал какой-то иной голос:
— Пусть он останется среди нас, Крисп, и мы останемся с ним, пока Христос его не исцелит.
И старый пресвитер, привыкший во всем искать промысел божий, глядя на ее лицо, озаренное экстатическим восторгом, подумал, что, быть может, ее устами глаголет высшая сила, и, убоявшись в душе, склонил седую голову.
— Да будет так, как ты сказала, — молвил он.
На Виниция, не сводившего с нее глаз, быстрое согласие Криспа произвело впечатление странное и волнующее. Ему показалось, будто Лигия у христиан, как некая Сивилла [255] или жрица, окружена преклонением и почитанием. И невольно он также проникся этими чувствами. К любви примешалась теперь странная робость, и сама его любовь представилась чем-то неслыханно дерзким. И все же он не мог свыкнуться с мыслью, что теперь уже не она зависит от него, но он зависит от ее воли, что вот он лежит тут больной, весь разбитый, что он перестал быть силой нападающей, побеждающей, что он, словно беспомощное дитя, находится под ее опекой. Для его гордой, своевольной натуры такие отношения с любым другим существом были бы унизительны — но тут он не только не чувствовал себя униженным, а был ей благодарен, как своей госпоже. Такие чувства были для Виниция внове, днем раньше он бы не мог их себе вообразить, и даже теперь они бы повергли его в изумление, будь он способен дать себе в них отчет. Теперь же он не спрашивал, почему так получилось, словно все это было совершенно естественным делом, он только чувствовал себя счастливым, что остается.
И ему очень хотелось ее поблагодарить — с глубокой нежностью и еще с каким-то чувством, настолько ему незнакомым, что он и назвать его не мог, а была это просто покорность. Но недавнее возбуждение истощило силы Виниция, он уже не мог говорить и благодарил ее одними глазами, в которых сияла радость, что он остается рядом с нею и сможет смотреть на нее и завтра, и послезавтра, и, возможно, еще долго. И радость смешивалась у него со страхом потерять то, что он обрел, и страх этот был так велик, что, когда Лигия опять поднесла ему воду и его охватило желание сжать ее руку, он побоялся это сделать, да, побоялся, — он, тот самый Виниций, который на пиру у императора насильно лобзал ее уста, а после ее побега клялся, что потащит ее за волосы в кубикул или прикажет стегать плетью.
У Виниция, впрочем, тут же появилось опасение, что какая-нибудь неуместная помощь извне может омрачить его радость. О его исчезновении мог сообщить Хилон — городскому префекту или вольноотпущенникам в его доме, — тогда надо было ожидать прихода стражей. Что греха таить, мелькнула даже мысль, что в этом случае он мог бы приказать схватить Лигию и запереть ее в своем доме, но он почувствовал, что делать этого не должен — и не решился. Был он своеволен, дерзок и достаточно развращен, а коль понадобится, неумолим, но он все же не был ни Тигеллином, ни Нероном. Военная жизнь внушила ему некое понятие о справедливости, чести и совести — он чувствовал, что подобный поступок был бы чудовищной подлостью. Быть может, в приступе гнева и в здоровом состоянии он бы и мог пойти на такое, но в эту минуту он был полон нежности, был болен и мечтал лишь о том, чтобы ничто не стало между ним и Лигией.