Они были у Мисти дома. Она работала над очередной картиной. Телевизор был включен, настроен на мексиканскую мыльную оперу. На ее новой картине была высокая церковь, пригнанная из тесаного камня. Колокольня, покрытая позеленевшей медью. Окна-витражи, причудливые, как паутина.
Рисуя ярко-голубым церковные двери, Мисти объявила:
– Я не дура, – сказала. – Почти любая женщина заметит разницу между настоящей противозачаточной таблеткой и маленькими розовыми конфетками в корице, которых ты напихал взамен.
У Питера была ее последняя картина, дом с белым штакетником, вставленная им в рамку, – и он сунул картину под старый мешковатый свитер. Будто беременный очень угловатым ребенком, он слонялся по квартире Мисти. Выпрямив руки по швам, удерживал картину на месте локтями.
Потом он резко приотпустил локти, и картина выпала. За миг до пола, до бьющегося вдребезги стекла, Питер подхватил ее двумя руками.
Ты подхватил ее. Картину Мисти.
Она спросила:
– Какого хера ты делаешь?
А Питер ответил:
– У меня план.
А Мисти сказала:
– Я не буду заводить детей. Я хочу стать художницей.
В телевизоре мужчина пощечиной опрокинул женщину на пол, и она лежала, облизывая губы, ее грудь ходила ходуном под тугим свитером. По идее она была офицером полиции. Питер ни слова не знал по-испански. Мексиканские мыльные оперы он любил за то, что репликам людей в них можно придать любой смысл.
И Питер, заталкивая под свитер картину, спросил:
– Когда?
А Мисти переспросила:
– Что когда?
Картина вывалилась, и он поймал ее.
– Когда ты собралась стать художницей? – спросил он.
Другая причина любить мексиканские мыльные оперы заключалась в том, как быстро в них разрешались кризисы. В первый день мужчина и женщина кидаются друг на друга с разделочными ножами. На следующий день они преклоняют колени в церкви с новым ребенком. Сложив руки в молитве. Люди принимали друг от друга самое худшее, с криком и пощечинами. Развод и аборт никогда не оказывались камнем преткновения.
Была ли это любовь, или же просто инерция, Мисти сказать не могла.
После выпуска, сказала она в ответ, она станет художницей. Когда соберет основные работы и найдет галерею, где можно выставиться. Когда продаст несколько штук. Мисти пыталась быть реалисткой. Может быть, она возьмется изучать искусство на высшем уровне. Может, станет чертежницей или иллюстраторшей. Найдет практическое применение. Не каждый способен стать знаменитым художником.
Заталкивая картину под свитер, Питер заявил:
– Ты – способна стать знаменитой.
А Мисти сказала ему – хватит. Хватит уже.
– Почему? – спросил он. – Это правда.
Продолжая смотреть телевизор, беременный картиной, Питер сказал:
– У тебя такой талант. Ты можешь стать самой знаменитой художницей своего поколения.
Глядя какую-то мексиканскую рекламу пластмассовой игрушки, Питер заявил:
– С твоим даром ты обречена стать великой художницей. Учеба для тебя – трата времени.
Непонятному можно придать любой смысл.
Картина выпала, и он поймал ее. Сказал:
– Тебе нужно только рисовать.
Может быть, именно за это Мисти любила его.
Любила тебя.
За то, что ты верил в нее гораздо больше, чем она сама. Ты ждал от нее большего, чем она сама от себя.
Рисуя золотом крошечные дверные ручки церкви, Мисти ответила:
– Может, – сказала. – Но поэтому я и не хочу детей…
Просто на заметку: с какой-то стороны это выглядело мило. Все ее противозачаточные таблетки заменили маленькими конфетами-сердечками.
– Только выйди за меня, – сказал Питер. – И ты станешь следующей великой художницей Уэйтензийской школы.
Мора Кинкэйд и Констенс Бартон.
Мисти заметила, что всего двое художников не считаются «школой».
А Питер сказал:
– Трое, считая тебя.
Мора Кинкэйд, Констенс Бартон и Мисти Клейнмэн.
– Мисти Уилмот, – поправил Питер, заталкивая под свитер картину.
Поправил ты.
В телевизоре мужчина кричал – «Te amo… Te amo…», снова и снова, в адрес темноволосой девушки с карими глазами и пушистыми длинными ресницами, сбрасывая ее с лестничного пролета.
Картина выпала из свитера, и Питер снова ее поймал. Он подступил к Мисти, пока та прорабатывала детали высокой каменной церкви, – прожилки зеленого мха на крыше, красную ржавчину сточных труб. И сказал:
– В этой церкви, прямо здесь, мы поженимся.
А туп-туп-тупая маленькая Мисти заявила, мол, эту церковь она выдумывает. Ее на самом деле нет.
– Это ты так считаешь, – сказал Питер. Поцеловал ее в шею и прошептал:
– Только выйди за меня, и остров подарит тебе такую громадную свадьбу, которую никто не видел уже сотню лет.
ВНИЗУ первая половина дня, и в вестибюле никого, кроме Полетт Хайленд за столом. Грэйс Уилмот может поведать, что Полетт носит фамилию Хайленд по замужеству, но до этого она была Питерсен, хотя ее мать была Нейман, потомок ветви Тапперов. Когда-то это значило большое старинное состояние по обеим линиям ее родословной. А теперь Полетт за конторкой.
В глубине вестибюля, утонув в подушке краснокожего кресла-качалки, сидит Грэйс, читая у камина.
Уэйтензийский вестибюль – десятилетия всякой всячины, слепленной в кучу. Это сад. Это парк. Шерстяной ковер зеленым мхом покрывает гранитные плиты, карьером стелящиеся неподалеку. Синий ковер, лежащий на лестнице– водопад, сбегающий по пролетам, каскадом падающий с каждой ступени. Ореховые стволы, выструганные, полированные и снова собранные в одно целое, образуют лес идеальных квадратных колонн, ряды темных поблескивающих деревьев, которые поддерживают лесной свод лепных листочков и купидонов.
Висит хрустальная люстра, – одинокий луч солнечного света, пробивающийся на эту лесную поляну. Хрустальные висюльки искрятся и кажутся крошечными на такой высоте, но если влезть на высокую лестницу, чтобы их почистить, каждая хрусталина размером с кулак.
Складки занавеса зеленого шелка почти скрывают окна. Днем они превращают солнечный свет в зеленые сумерки. Мягкие диваны и стулья, обитые цветущими кустами, мохнатые от длинной бахромы, свисающей до пола. Камин – как походный костер. Весь вестибюль – остров в миниатюре. Под крышей. Эдемский сад.
Просто на заметку: вот пейзаж, где Грэйс Уилмот чувствует себя почти как дома. Даже больше, чем у себя дома. Больше, чем в собственном доме.