- Рейчл, - сказала Томазин, - ты не видала где-нибудь одну из моих новых перчаток? Пару вот этой.
Рейчл молчала.
- Почему ты не отвечаешь? - спросила ее хозяйка.
- Она, наверно, потерялась, мэм.
- Потерялась? Как так? Кто ее потерял? Я эту пару всего один раз надевала.
Рейчл обнаружила все признаки крайнего смущенья и под конец расплакалась.
- Простите, мэм, ради бога, нечего мне было надеть на майское гулянье, а тут вижу, ваши лежат, ну и подумала, возьму, надену, а потом назад положу. А одна-то и потерялась. Один человек дал мне денег - купить вам другие, да мне все времени не было в город съездить.
- Какой человек?
- Мистер Венн.
- Он знал, что это моя перчатка?
- Ну да, я ему сказала.
Томазин была так поражена этим открытием, что забыла сделать девочке выговор, и та тихонько ушла. А Томазин даже не шевельнулась, только обратила взгляд к зеленой лужайке, где в тот памятный вечер возвышалось майское дерево. Она долго стояла так в раздумье, потом решила, что гулять сегодня не пойдет, а лучше возьмется наконец всерьез за то хорошенькое платьице из шотландки, которое уже давно скроила для своей дочки по самому модному фасону, но так и не удосужилась дошить. Как получилось, что, взявшись всерьез, она за два часа ничуть не подвинулась вперед в своих трудах, это, конечно, загадка, - если не вспомнить, что предшествовавшее маленькое событие было из тех, что не рукам задают работу, а голове.
На другой день она уже, как всегда, занималась домашними делами и вернулась к своему обычаю гулять по пустоши без иных спутников, кроме маленькой Юстасии, достигшей того возраста, когда эти создания еще не отчетливо понимают, как им предназначено передвигаться в этом мире - на руках или на ногах, и часто претерпевают большие неприятности, пробуя и то и другое. Томазин нравилось, унеся ребенка в какой-нибудь укромный уголок на пустоши, давать ей возможность потренироваться в искусстве ходьбы на густом ковре из зеленого дерна и чебреца, где мягко падать вниз головой, если вдруг потеряешь равновесие.
Однажды, когда она исполняла таким образом свои тренерские обязанности и нагнулась к земле, чтобы убрать с пути ребенка веточки, стебли папоротника и прочие непреодолимые препятствия высотой в четверть дюйма, она с беспокойством увидела, что к ней чуть не вплотную подъехал всадник, чьего приближения она раньше не заметила, так как по мягкому травяному ковру лошадь ступала бесшумно. Всадник - это был Венн - помахал ей шляпой и галантно поклонился.
- Диггори, отдай мне мою перчатку, - сказала Томазин, ибо ей свойственно было при любых обстоятельствах идти прямо к делу, если оно сильно ее занимало.
Венн немедля спешился, сунул руку в нагрудный карман и подал ей перчатку.
- Спасибо. Очень любезно с вашей стороны, что вы ее сберегли, мистер Венн.
- Очень любезно, что вы так говорите.
- Нет, я правда была очень рада, когда узнала, что она у вас. Сейчас все стали такие равнодушные, я даже удивилась, что вы обо мне подумали.
- Кабы вспомнили, каким я был раньше, так бы и не удивлялись.
- Да, - быстро сказала она. - Но мужчины с вашим характером все такие гордые.
- Какой же у меня характер? - спросил он.
- Всего я, конечно, не знаю, - скромно ответила она, - но вот, например: вы всегда скрываете свои чувства под каким-то деловым тоном и обнаруживаете их, только когда остаетесь один.
- Гм! Почему вы знаете? - выжидательно спросил Венн.
- Потому, - сказала она и приостановилась для того, чтобы свою дочку, ухитрившуюся стать на голову, снова перевернуть надлежащим концом кверху, потому, что знаю.
- Не судите по другим, всяк ведь на свой образец, - сказал Венн. - А что касается чувств - то я даже хорошенько не знаю, какие теперь бывают чувства. Все был занят делами, то одним, то другим, ну и чувства у меня вроде испарились. Да, я теперь душой и телом предан наживе. Деньги - вот моя мечта.
- Ну, Диггори, как нехорошо! - укоризненно протянула Томазин, и по ее виду никак нельзя было угадать, принимает ли она его слова за чистую монету или только за попытку ее поддразнить.
- Оно и верно, чудно, да что поделаешь, - отвечал Венн снисходительно, как человек, примирившийся со своими пороками, которых уже не в Силах преодолеть.
- Вы же раньше всегда были такой милый...
- Вот это приятно слышать, потому, чем я был раньше, тем могу снова стать. - Томазин покраснела. - Только теперь это труднее, - добавил он.
- Почему? - спросила она.
- Вы теперь богаче, чем тогда были.
- Да нет, не очень. Я почти все перевела на ребенка, как и обязана была сделать. Оставила только на прожитье.
- И я этому очень рад, - мягко сказал Венн, поглядывая на нее краешком глаза. - Потому что так нам легче дружить.
Томазин опять покраснела; и после того, как они обменялись еще несколькими словами, судя по всему приятными для обоих, Венн вскочил на коня и поехал дальше.
Этот разговор происходил в зеленой ложбинке поблизости от старой римской дороги; Томазин часто здесь бывала. И надо заметить, не стала в дальнейшем бывать реже оттого, что однажды повстречалась там с Венном. А стал, или не стал Венн избегать этой ложбинки оттого, что однажды повстречался там с Томазин, об этом легко догадаться по тем действиям, которые она предприняла двумя месяцами позже.
Все это время Клайма не покидала мысль о его долге перед двоюродной сестрой. Он соглашался, конечно, что было бы недопустимой тратой ценного материала, если бы это нежное существо с таких еще юных лет и до конца дней своих было обречено всю бьющую в ней, как живая струя, веселость и обаянье изливать напрасно на бесчувственные папоротники и дроки. Но он оценивал все это скорее как экономист, чем как любовник. В свою страсть к Юстасии он словно бы вложил всю отпущенную ему силу любви, и больше у него не оставалось этого драгоценного качества. Вывод был ясен: нечего и думать о браке с Томазин, даже в угоду ей.
Однако была здесь и другая сторона. Когда-то давно миссис Ибрайт втайне лелеяла мечту, касавшуюся его и Томазин. Это не было желанье в точном смысле слова, а скорее именно заветная мечта, и состояла она в том, чтобы со временем и если это будет не во вред их счастью, Томазин и Клайм стали мужем и женой. Что же оставалось делать сыну, который так чтил память матери, как Клайм? Беда в том, что любая родительская прихоть, которую при их жизни мог бы развеять получасовой разговор, превращается после их смерти в непреложное веление с такими последствиями для детей, от которых родители, будь они живы, первые бы открестились.