В один из таких вечеров Ибрайт спускался в долину БлумсЭнда, простояв перед тем вместе с одной особой возле этого самого пруда достаточно тихо и достаточно долго для того, чтобы расслышать все это мелкое шевеленье воскресающей природы; однако он его не слышал. Спускаясь с холма, он шел быстро, упругой поступью. Перед домом матери остановился и перевел дух. В свете, падавшем из окна, видно было, что лицо его раскраснелось и глаза сияют. Но одного нельзя было увидеть, - того, что он ощущал у себя на губах, словно положенную на них печать. И это ощущение было так реально, что он не решался войти в дом, - ему казалось, что мать тотчас спросит: "Что это за красное пятно так ярко горит у тебя на губах?"
Но вскоре он все-таки вошел. Чай был готов, и Клайм сел за стол напротив матери. Мать только скупо проронила несколько слов, а ему самому что-то недавно происшедшее на холме и слова, при этом произнесенные, не давали начать ничего не значащую болтовню. В молчанье матери, пожалуй, даже таилась угроза, но его это, по-видимому, не трогало. Он знал, почему она так скупа на слова, но не мог устранить причину ее недовольства. Такое молчаливое сидение за столом в последнее время стало входить у них в привычку. Наконец Ибрайт заговорил: он сделал попытку копнуть под самый корень.
- Вот уже пять дней, - сказал он, - как мы так вот сидим за трапезами, почти не раскрывая рта. Какой в этом толк, мама?
- Никакого, - ответила она удрученно. - Но причина для этого есть, и очень серьезная.
- Ее не станет, когда вы все узнаете. Я давно хотел поговорить с вами и рад, что время наконец пришло. Причина, конечно, в Юстасии Вэй. Да, признаюсь, я только что виделся с ней и до того еще много раз.
-- Да, я понимаю, что все это значит. И это меня очень беспокоит, Клайм. Ты губишь себя, и все из-за нее. Не будь этой женщины, ты не стал бы затевать всю эту историю с учительством.
Клайм в упор посмотрел на мать.
- Вы сами знаете, что это не так.
- Да, да, я знаю, у тебя были такие намерения еще раньше, чем ты ее увидел, но они так бы и остались только намерениями. Об этом приятно разговаривать, осуществлять смешно. Я была уверена, что через месяц-другой ты увидел бы всю нелепость такого самопожертвования и сейчас уже был бы в Париже на какой-нибудь должности. Я могу понять твои возражения против ювелирного дела, - может, и правда оно не подходит для такого человека, как ты, даже если бы и могло сделать тебя миллионером. Но теперь, когда я вижу, как ты ошибаешься в этой девушке, я уж не знаю, можешь ли ты хоть о чем-нибудь судить здраво.
- Как я ошибаюсь в ней?
- Она ленива и вечно всем недовольна. Но дело не только в этом. Пусть даже она само совершенство, чего, конечно, нет, но зачем тебе сейчас понадобилось себя связывать?
- Есть практические соображения, - начал Клайм и остановился, словно вдруг ощутив на себе тяжесть всех веских доводов, которые можно было на него обрушить. - Если я открою школу, образованная жена будет для меня неоценимой помощницей.
- Да ты что, в самом деле думаешь на ней жениться?..
- Ну, так твердо говорить об этом еще преждевременно. Но посудите сами, какую выгоду это может мне принести. Она...
- Ты только не думай, что у нее есть деньги. Гроша ломаного нет за душой.
- Она прекрасно воспитана, из нее выйдет отличная заведующая хозяйством в закрытой школе. Скажу вам откровенно, я несколько изменил свои планы из уважения к вам; думаю, вы будете довольны. Я больше не держусь за прежнее свое намерение - из собственных уст преподавать начатки знания людям самого бедного круга. Я могу добиться большего. Могу открыть хорошую частную школу для сыновей фермеров и, не отрываясь от занятий, выдержать экзамены. Этим способом и с помощью такой жены, как она...
- О, Клайм!
- Я надеюсь со временем оказаться во главе одной из лучших школ нашего графства.
Ибрайт произнес слово "она" с таким жаром, который в разговоре с матерью был до нелепости нескромным. Едва ли хоть одно материнское сердце по сю сторону четырех морей могло бы спокойно принять такое несвоевременное проявление чувств к другой женщине, только еще вступающей в жизнь сына.
- Ты ослеплен, Клайм, - сказала она с горячностью. - Недобрый это был день, когда она впервые попалась тебе на глаза. И весь твой план - это только воздушный замок, который ты нарочно строишь, чтобы оправдать охватившее тебя безумие и успокоить совесть, все-таки встревоженную нелепым положением, в которое ты себя поставил.
- Мама, это неправда, - твердо ответил он.
- И ты можешь утверждать, что я вот сижу и говорю тебе ложь, когда единственное, чего я хочу, это спасти тебя от горя? Стыдись, Клайм! И все из-за этой женщины - этой потаскушки!
Клайм покраснел до корней волос и встал. Он положил руку на плечо матери и произнес голосом, который странно колебался на грани между мольбой и приказанием:
- Я не хочу это слышать. Иначе я могу ответить вам так, что мы оба потом пожалеем.
Его мать раскрыла губы, собираясь изложить еще какую-то гневную истину, но, глянув ему в лицо, увидела там что-то, что заставило ее проглотить свои слова. Клайм прошелся раз-другой по комнате, потом внезапно вышел из дому. Вернулся он только в одиннадцать часов, хотя не выходил за пределы сада. Мать уже легла. На столе горела лампа и стоял ужин. Не прикоснувшись к еде, Клайм запер на болты все двери и ушел к себе наверх.
На другой день в Блумс-Энде царил мрак. Ибрайт все время сидел у себя наверху над книгами, но результат его трудов был ничтожно мал. Решив, что в его поведении с матерью не должно быть ничего похожего на враждебность, он несколько раз заговаривал с ней о каких-нибудь домашних делах и не обращал внимания на краткость ее ответов. Поддерживая ту же видимость непринужденного разговора, он сказал ей под вечер около семи часов:
- Сегодня будет затмение луны. Пойду погляжу.
И, надев куртку, вышел.
Луна стояла низко, и от дома ее не было видно; Клайм поднялся по склону долины, пока лунный свет не озарил его всего. Но и тут он не остановился, а продолжал идти по направлению к Дождевому кургану.
Через полчаса он стоял на его вершине. Небо было чисто из края в край, и луна заливала светом всю пустошь, но не делала ее заметно светлее, кроме тех мест, где протоптанные тропинки и весенние ручьи обнажили кремневую гальку и сверкающий кварцевый песок, - это были полоски света среди общей тени. Постояв немного, Клайм нагнулся и пощупал вереск. Он был сухой; Клайм растянулся на кургане лицом к луне, и она тотчас нарисовала в каждом его глазу свое крохотное изображение.
Он часто ходил сюда, не объясняя матери зачем; но сегодня впервые он дал ей объяснение, как будто откровенное, а на самом деле скрывающее его истинную цель. Три месяца тому назад он бы, пожалуй, не поверил, что будет способен на такую двуличность. Возвращаясь на родину, чтобы трудиться в этом уединенном месте, он предвкушал освобождение от раздражающих общественных условностей; а гляди-ка, они были и здесь. В эту минуту еще больше, чем всегда, он жаждал перенестись в какой-нибудь другой мир, не такой, как наш, где личное честолюбие - единственная признанная форма прогресса, но такой, какой, быть может, существовал когда-то на серебряном шаре, сейчас висящем у него над головой. Он проходил взором вдоль и поперек по этой дальней стране - по Заливу Радуг, мрачному Морю Кризисов, Океану Бурь, Озеру Снов, обширным циркам и удивительным кратерам, - пока ему не стало мерещиться, будто он и в самом деле путешествует на луне среди этих диких ландшафтов, стоит на ее полых внутри горах, пробирается по ее пустыням, спускается в ее долины и на высохшее дно ее морей, восходит на края ее потухших вулканов.