Мэр Кэстербриджа | Страница: 14

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Молодой шотландец только что присоединился к посетителям. Крупные торговцы, пользующиеся уважением, занимали привилегированные места в окне-фонаре и поблизости от него; менее важные гости расположились в неосвещенном конце комнаты на простых скамьях у стены и пили не из стаканов, а из чашек. Среди сидевших тут девушка узнала несколько человек из числа тех, что стояли на улице под окнами «Королевского герба».

Позади них в стене было пробито оконце с вделанным в раму круглым вентилятором, который то внезапно принимался вертеться с громким дребезжанием, то внезапно останавливался, а потом столь же внезапно снова начинал вертеться.

Так Элизабет-Джейн наблюдала украдкой за всем, что происходило вокруг, стараясь не привлекать к себе внимания; но вот кто-то, скрытый от нее ларем, запел песню с красивой мелодией, выговаривая слова с акцентом, исполненным своеобразного очарования. Пение началось еще до того, как девушка спустилась в зал, а теперь шотландец, очень быстро успевший здесь освоиться, согласился по просьбе нескольких крупных торговцев доставить удовольствие всей компании и спеть песню.

Элизабет-Джейн любила музыку, она не утерпела и осталась послушать, и чем дольше она слушала, тем больше восхищалась. Никогда в жизни не слышала она такого пения, да и большинству присутствующих, очевидно, не часто доводилось слышать что-либо подобное — они уделяли певцу гораздо больше внимания, чем обычно. Они не перешептывались, не пили, не окунали своих чубуков в эль, чтобы их увлажнить, не придвигали кружек к соседям. Да и сам певец так расчувствовался, что Элизабет показалось, будто на глаза у него навернулись слезы, когда он запел следующую строфу:


Домой бы мне, домой, вернуться бы домой,

Домой, домой, домой, в милый край родной!

Там красотка вытрет слезы, будет радостью снять,

Когда с друзьями через Аннан переправлюсь я опять.

Расцветут в лугах цветы, лес покроется листвой.

Проводят птички песнями меня в мой край родной.

Раздался взрыв рукоплесканий, затем наступила глубокая тишина, еще более выразительная, чем рукоплескания. Тишина была такая, что, когда послышался треск, — оттого что Соломон Лонгуэйс, один из тех, кто сидел в неосвещенном конце комнаты, обломил слишком длинный для него чубук, — это было воспринято всеми как грубый и неуважительный поступок. Потом судорожно завертелся вентилятор в окне, и глубокое впечатление от песни Дональда на время сгладилось.

— Неплохо… очень даже неплохо! — пробормотал Кристофор Кони, тоже сидевший здесь. И, вынув трубку изо рта, но не отводя ее, сказал громко: — Ну-ка, валяйте следующий куплет, молодой джентльмен, просим вас!

— Вот-вот… Спойте-ка еще разок — не знаю, как вас звать, — проговорил стекольщик, толстый человек, с головой как котел, в белом фартуке, подоткнутом под пояс. — В наших краях не умеют так воспарять душой, — и, повернувшись к соседям, спросил вполголоса: — Кто этот молодец?.. Шотландец, что ли?

— Да, прямо с шотландских гор, надо полагать, — ответил Кони.

Фарфрэ повторил последний куплет. Много лет не слышали завсегдатаи «Трех моряков» такого волнующего пения. Необычность акцепта, взволнованность певца, его глубокое понимание характера песни, вдумчивость, с какой он достигал самой высокой выразительности, удивляли этих людей, чрезмерно склонных подавлять свои эмоции иронией.

— Черт меня побери, если наши здешние места стоят того, чтобы так про них петь! — проговорил стекольщик, после того как шотландец снова спел песню и голос его замер на словах «мой край родной». — Ежели сбросить со счета всех дураков, мошенников, негодяев, распутных бабенок, грязнух и прочих им подобных, то в Кэстербридже, да и во всей округе, чертовски мало останется людей, стоящих того, чтобы величать их песней.

— Правильно, — согласился лавочник Базфорд, уставившись в столешницу. — Что и говорить, Кэстербридж — старая, закоснелая обитель зла. В истории написано, что мы бунтовали против короля не то сто, не то двести лет тому назад, еще во времена римлян, и что многих повесили тогда на Висельном Холме и четвертовали, а куски их тел разослали по всей стране, словно мясо из мясной лавки; и я лично охотно этому верю.

— Зачем же вы, молодой господин, покинули свои родные места, если вы к ним так привержены? — спросил сидевший поодаль Кристофер Кони тоном человека, предпочитающего вернуться к первоначальной теме разговора. — Могу поклясться, не стоило вам уезжать оттуда ради нас, потому что, как сказал мистер Билли Уилс, мы здесь — народ ненадежный, и самые лучшие из нас иной раз поступают не совсем честно — ведь ничего не поделаешь: зимы тяжелые, ртов много, а господь всемогущий посылает нам уж очень мелкую картошку, так что никак всех не накормишь. Где нам думать о цветах да о личиках красоток, — куда уж нам! — впору бы только о цветной капусте подумать да о свиных головах.

— Не может быть! — проговорил Дональд Фарфрэ, с искренним огорчением вглядываясь в окружающие его лица. — Вы говорите, что даже лучшие из вас не совсем честны… да разве это возможно? Неужели кто-нибудь тут берет чужое?

— Нет, нет. Боже сохрани! — ответил Соломон Лонгуэйс, мрачно улыбаясь. — Это он просто так, болтает зря, что в голову взбредет. Он всегда был такой — с подковыркой, — и, обратившись к Кристоферу, сказал укоризненно: — Не будь слишком уж запанибрата с джентльменом, про которого тебе ничего не известно… и который приехал чуть не с Северного полюса.

Кристоферу Кони заткнули рот, и, не встретив ни у кого сочувствия, он что-то забормотал себе под нос, чтобы дать выход своим чувствам:

— Будь я проклят, но уж если б я любил свою родину даже вполовину меньше, чем любит свою этот малый, я бы скорее согласился зарабатывать чисткой свиных хлевов у соседей, но не уехал бы на чужбину! Что до меня, то я люблю свою родину не больше, чем Ботани-Бэй!

— Ну-ка, попросим теперь молодого человека допеть балладу до конца, а не то нам здесь ночевать придется, — сказал Лонгуэйс.

— Она вся, — отозвался певец, как бы извиняясь.

— Черт побери, так послушаем другую! — воскликнул хозяин мелочной лавки.

— А вы не можете спеть что-нибудь для дамского пола, сэр? — спросила тучная женщина в красном с разводами переднике, который так туго перетягивал ее телеса, что завязки совсем скрылись под складками жира.

— Дай ему вздохнуть… дай ему вздохнуть, тетка Каксом. Он еще не отдышался, — сказал стекольщик.

— Уже отдышался! — воскликнул молодой человек и, тотчас же затянув песню «О, Нэнни!», спел ее безупречно, а потом спел еще две-три, столь же чувствительные, и закончил концерт, исполнив, по настоятельной просьбе публики, песню «Давным-давно, в старину».

Теперь он окончательно покорил сердца завсегдатаев «Трех моряков» и даже сердце старика Кони. Иногда певец был странно серьезен, и это на минуту казалось им смешным; но они уже видели его как бы сквозь золотую дымку, которую словно источала его душа. Кэстербридж был не лишен чувствительности… Кэстербридж был не чужд романтики, но чувствительность этого пришельца чем-то отличалась от кэстербриджской. Впрочем, быть может, различие было только внешнее, и среди местных жителей шотландец сыграл такую же роль, какую играет поэт повой школы, берущий приступом своих современников: он, в сущности, не сказал ничего нового, однако он первый высказал то, что раньше чувствовали все его слушатели, но — смутно.