— Да… я там пел… пел. Но, мисс Ньюсон, — воркующий голос Дональда то повышался, то понижался в пределах полутона, как всегда, когда он говорил серьезно, — хорошо несколько минут жить песней, когда глаза твои наполняются слезами; но вот песня допета, и что бы ты ни чувствовал, ты уже не вспоминаешь и не думаешь о ней долго-долго. Нет, нет, я не собираюсь возвращаться! Однако я с удовольствием спою вам эту песню, когда прикажете. Да мне и сейчас ничего не стоит спеть ее!
— Очень вам благодарна, но мне, к сожалению, пора уходить, хотя бы и под дождем.
— Вот как! В таком случае, мисс Ньюсон, лучше вам никому не говорить об этой проделке и позабыть о ней. А если тот, кто написал записку, вам что-нибудь скажет, будьте вежливы с ним или с ней, словно вы ничуть не обиделись, и тогда у этого умника смех застрянет в горле. — Он говорил, не отрывая глаз от ее платья, осыпанного пшеничной мякиной. — Вы вся в пыли и мякине. Быть может, вы этого не заметили? — проговорил он чрезвычайно деликатным тоном. — Нельзя идти под дождем, когда платье в мякине. Она застревает в ткани и портит ее. Позвольте мне помочь вам… лучше всего сдуть.
Элизабет не выразила согласия на эту просьбу, но и не отказала в ней, и Дональд Фарфрэ начал дуть на ее волосы сзади, и на ее волосы сбоку, и на ее шею, и на тулью ее шляпы, и на мех ее пелеринки, а Элизабет говорила: «Ах, благодарю вас», — после каждого дуновения. Наконец он сдул с нее почти всю мякину, но, видимо перестав досадовать на недоразумение, не торопился уходить.
— Вот что… пойду-ка я принесу вам зонт, — сказал он.
Она отклонила это предложение, вышла и направилась домой, а Фарфрэ медленно пошел вслед за нею, задумчиво глядя на ее уменьшавшуюся на глазах фигуру и негромко насвистывая песню «Когда я пришел через Кэнноби».
Первое время расцветающая красота мисс Ньюсон не возбуждала большого интереса в Кэстербридже. Правда, «падчерица мэра», как ее называли теперь, привлекала внимание Дональда Фарфрэ, — но только его одного. Дело в том, что о ней нельзя было сказать лукавыми словами пророка Варуха: «Дева, что идет с веселым ликом».
Когда она гуляла по городу, казалось, будто вся она — в каком-то внутреннем чертоге мыслей и почти не нуждается в видимом мире. Она приняла своеобразное решение отречься от нарядных, ярких платьев, считая, что ее прошлое не дает ей прана расцвести пышным цветком, как только она стала располагать деньгами. Но нет ничего коварнее превращения пустяковых капризов в желания, а желаний в потребности. Как-то раз весной Хенчард подарил Элизабет-Джейн коробку светлых перчаток. Ей хотелось носить их, чтобы показать, как она тронута его добротой, но у нее не было шляпки в тон перчаткам. Уступая требованиям хорошего вкуса, она решила купить такую шляпку. Когда же она купила шляпку в тон перчаткам, оказалось, что у нее нет платья, которое гармонировало бы со шляпкой. Необходимо было довершить начатое; она заказала себе платье, но вспомнила, что у нее нет зонтика, подходящего к платью. Истратив пенни — истратишь фунт; она купила зонтик, и наконец-то композиция была завершена.
Все были очарованы, и некоторые даже поговаривали, что ее прежняя простота в действительности была искусством, таившим искусство, — «тонким обманом», как выразился Ларошфуко: этим контрастом она добивалась эффекта и делала это преднамеренно. На самом же деле все объяснялось иначе, однако Кэстербридж, решив, что эта девушка себе на уме, заключил, что она заслуживает внимания.
«Первый раз в моей жизни мною так восхищаются, — думала она, — хотя, быть может, лишь те, чье восхищение ничего не стоит».
Но Дональд Фарфрэ тоже восхищался ею, и вообще для нее ото было волнующее время; никогда еще в ней так сильно не сказывался ее пол, — раньше она была, пожалуй, слишком бесстрастной, и это мешало ее женственности проявиться. Как-то раз, после исключительно большого успеха, она пришла домой и, поднявшись наверх, бросилась на кровать лицом вниз, позабыв о том, что ее платье может от этого смяться и пострадать.
— Боже мой, неужели это правда? — прошептала она. — Оказывается, я становлюсь первой красавицей города!
Когда же она обдумала это, ее охватила всегдашняя боязнь обмануться, переоценить происходящее, и она почувствовала глубокую печаль. «Что-то тут неладно, — рассуждала она, — знай они, что я такая необразованная девушка — и по-итальянски не говорю, и в глобусах ничего не смыслю, и вообще понятия не имею о том, чему учатся в пансионах, — как они все презирали бы меня! Лучше мне продать все эти наряды и купить грамматики, словари и историю всех философий».
Она выглянула из окна и увидела на сенном дворе Хенчарда и Фарфрэ; они беседовали, и мэр говорил с той пылкой сердечностью, а молодой человек — с той мягкой скромностью, которые теперь всегда отличали их общение. Мужская дружба. Какая в ней была суровая сила — в дружбе этих двух мужчин! И все-таки семя, которому было суждено подорвать ее основы, уже пустило в щели росток.
Было около шести часов, и рабочие, один за другим, расходились по домам. Последним ушел сутулый подслеповатый парень лет девятнадцати, у которого то и дело широко раскрывался рот, — очевидно, потому, что его ничто не поддерживало, так как подбородка у парня не было. Хенчард громко окликнул его, когда он уже вышел за ворота:
— Эй ты, Эйбл Уиттл… сюда!
Уиттл повернулся и подбежал к хозяину.
— Да, сэр! — задыхаясь, пробормотал он умоляющим тоном, словно уже знал, что будет дальше.
— Повторяю, завтра утром приходи вовремя. Ты сам видишь, что тебе нужно делать, ты слышал мои приказания, так знай: опозданий я больше не потерплю.
— Да, сэр!
Эйбл Уиттл ушел, ушли и Хенчард с Дональдом, и Элизабет-Джейн больше не видела их.
Надо сказать, что Хенчард сделал выговор Уиттлу не без оснований. У «бедняги Эйбла», как все его называли, была одна застарелая привычка: он не мог не проспать и постоянно опаздывал на работу. Он всей душой желал приходить как можно раньше, но если его товарищи забывали дернуть за веревку, которой он на ночь обвязывал себе большой палец на ноге, опустив другой конец веревки за окно, то его желание не исполнялось: он опаздывал.
Нередко он работал помощником на взвешивании сена или у крана, поднимавшего мешки, или же его вместе с другими рабочими посылали в деревню вывозить закупленные там стога, и, конечно, недостаток Эйбла причинял всем большие неудобства. За последнюю неделю он дважды заставлял других ждать его утром почти час; этим и объяснялась угроза Хенчарда. Завтрашний день должен был показать, подействовала она на парня или нет.
Пробило шесть часов, но Уиттл не показывался. В половине седьмого Хенчард вошел во двор; лошади были впряжены в повозку, на которой должен был ехать Эйбл, и возчик ждал его уже двадцать минут. Хенчард выругался, но в эту минуту Уиттл прибежал, еле переводя дух, хозяин накинулся на него и заявил, что это последний раз: если Эйбл опять опоздает, Хенчард клянется, что сам пойдет стаскивать его с койки.