Это обстоятельство словно что-то прояснило для старого крестьянина; он тотчас же с уверенностью потребовал, чтобы ему показали одежду, которую получит его сын. Г-н де Реналь открыл бюро и вынул сто франков.
— Вот деньги: пусть ваш сын сходит к господину Дюрану, суконщику, и закажет себе чёрную пару.
— А коли я его от вас заберу, — сказал крестьянин, вдруг позабыв все свои почтительные ужимки, — эта одежда ему останется?
— Конечно.
— Ну, так, — медленно протянул Сорель. — Теперь, значит, нам остаётся столковаться только об одном: сколько жалованья вы ему положите.
— То есть как? — воскликнул г-н де Реналь. — Мы же покончили с этим ещё вчера: я даю ему триста франков; думаю, что этого вполне достаточно, а может быть, даже и многовато.
— Вы так предлагали, я с этим не спорю, — ещё более медленно промолвил старик Сорель и вдруг с какой-то гениальной прозорливостью, которая может удивить только того, кто не знает наших франшконтейских крестьян, добавил, пристально глядя на г-на де Реналя: — В другом месте мы найдём и получше.
При этих словах лицо мэра перекосилось. Но он тотчас же овладел собой, и, наконец, после весьма мудрёного разговора, который занял добрых два часа и где ни одного слова не было сказано зря, крестьянская хитрость взяла верх над хитростью богача, который ведь не кормится ею. Все многочисленные пункты, которыми определялось новое существование Жюльена, были твёрдо установлены; жалованье его не только было повышено до четырёхсот франков в год, но его должны были уплачивать вперёд первого числа каждого месяца.
— Ладно. Я дам ему тридцать пять франков, — сказал г-н де Реналь.
— Для круглого счёта такой богатый и щедрый человек, как господин наш мэр, — угодливо подхватил старик, — уж не поскупится дать и тридцать шесть франков.
— Хорошо, — сказал г-н де Реналь, — но на этом и кончим.
Гнев, охвативший его, придал на сей раз его голосу нужную твёрдость. Сорель понял, что нажимать больше нельзя. И тут уже перешёл в наступление г-н де Реналь. Он ни в коем случае не соглашался отдать эти тридцать шесть франков за первый месяц старику Сорелю, которому очень хотелось получить их за сына. У г-на де Реналя между тем мелькнула мысль, что ведь ему придётся рассказать жене, какую роль он вынужден был играть в этой сделке.
— Верните мне мои сто франков, которые я вам дал, — сказал он с раздражением. — Господин Дюран мне кое-что должен. Я сам пойду с вашим сыном и возьму ему сукна на костюм.
После этого резкого выпада Сорель почёл благоразумным рассыпаться в заверениях почтительности; на это ушло добрых четверть часа. В конце концов, видя, что больше уж ему ничего не выжать, он, кланяясь, пошёл к выходу. Последний его поклон сопровождался словами:
— Я пришлю сына в замок.
Так горожане, опекаемые г-ном мэром, называли его дом, когда хотели угодить ему.
Вернувшись к себе на лесопилку, Сорель, как ни старался, не мог найти сына. Полный всяческих опасений и не зная, что из всего этого получится, Жюльен ночью ушёл из дому. Он решил спрятать в надёжное место свои книги и свой крест Почётного легиона. Он отнёс всё это к своему приятелю Фуке, молодому лесоторговцу, который жил высоко в горах, возвышавшихся над Верьером.
Едва только он появился: «Ах ты, проклятый лентяй! — заорал на него отец. — Хватит ли у тебя совести перед богом заплатить мне хоть за кормёжку, на которую я для тебя тратился столько лет? Забирай свои лохмотья и марш к господину мэру».
Жюльен, удивляясь, что его не поколотили, поторопился уйти. Но, едва скрывшись с глаз отца, он замедлил шаг. Он решил, что, если уж ему приходится разыгрывать из себя святошу, надо по дороге зайти в церковь.
Вас удивляет это словцо? Но прежде чем он дошёл до этого ужасного слова, душе юного крестьянина пришлось проделать немалый путь.
С самого раннего детства, после того как он однажды увидал драгун из шестого полка в длинных белых плащах {30} , с черногривыми касками на головах, — драгуны эти возвращались из Италии, и лошади их стояли у коновязи перед решётчатым окошком его отца, — Жюльен бредил военной службой. Потом, уже подростком, он слушал, замирая от восторга, рассказы старого полкового лекаря о битвах на мосту Лоди, Аркольском, под Риволи {31} и замечал пламенные взгляды, которые бросал старик на свой крест.
Но когда Жюльену было четырнадцать лет, в Верьере начали строить церковь, которую для такого маленького городишка можно было назвать великолепной. У неё были четыре мраморные колонны, которые поразили Жюльена; о них потом разнеслась слава по всему краю, ибо они-то и посеяли смертельную вражду между мировым судьёй и молодым священником, присланным из Безансона и считавшимся шпионом иезуитского общества. Мировой судья из-за этого чуть было не лишился места, так по крайней мере утверждали все. Ведь пришло же ему в голову завести ссору с этим священником, который каждые две недели отправлялся в Безансон, где он, говорят, имел дело с самим его высокопреосвященством, епископом.
Между тем мировой судья, человек многосемейный, вынес несколько приговоров, которые показались несправедливыми: все они были направлены против тех из жителей городка, кто почитывал «Конститюсьонель» {32} . Победа осталась за благомыслящими. Дело шло, в сущности, о грошовой сумме, что-то около трёх или пяти франков, но одним из тех, кому пришлось уплатить этот небольшой штраф, был гвоздарь, крёстный Жюльена. Вне себя от ярости этот человек поднял страшный крик: «Вишь, как оно всё перевернулось-то! И подумать только, что вот уже лет двадцать с лишним мирового судью все считали честным человеком!» А полковой лекарь, друг Жюльена, к этому времени уже умер.
Внезапно Жюльен перестал говорить о Наполеоне: он заявил, что собирается стать священником; на лесопилке его постоянно видели с латинской Библией в руках, которую ему дал кюре; он заучивал её наизусть. Добрый старик, изумлённый его успехами, проводил с ним целые вечера, наставляя его в богословии. Жюльен не позволял себе обнаруживать перед ним никаких иных чувств, кроме благочестия. Кто бы мог подумать, что это юное девическое личико, такое бледненькое и кроткое, таило непоколебимую решимость вытерпеть, если понадобится, любую пытку, лишь бы пробить себе дорогу!
Пробить дорогу для Жюльена прежде всего означало вырваться из Верьера; родину свою он ненавидел. Всё, что он видел здесь, леденило его воображение.