И он действительно заговорил: он предложил ей руку и сердце. И она приняла его предложение, опустив голову и глядя на переплетенные пальцы их рук.
Интересно, думала она, когда это он успел снять с руки золотое обручальное кольцо? Только сегодня или все-таки раньше? До этого ей и в голову не приходило проверить, носит ли он это кольцо. Рука у него была смуглой и сильной, с ухоженными ногтями; на такую руку приятно было смотреть, приятно чувствовать ее теплое пожатие.
— Пьера… о господи! — прошептал он, и она почувствовала — с тревогой и радостью, — что он весь дрожит. Он выпустил ее руку и несколько раз прошелся по комнате. — Я напишу твоему отцу! — сказал он ей почему-то угрожающим тоном.
— Ну конечно. И я тоже.
— Ведь у меня есть малыш…
— Нуда, и я с ним хорошо знакома!
— К тому же мне скоро сорок! — сказал он, заглядывая ей в лицо.
— Тридцать восемь, — возразила она.
Это отрезвило его.
— И все равно, это вряд ли понравится графу Вальторскару, — сказал он, хотя уже значительно спокойнее. — Тебе ведь только семнадцать.
— Моей матери тоже было семнадцать, когда они с отцом поженились. А ему было тридцать три. Да и вообще папе почти всегда нравится то, что я делаю.
— Но его, конечно же, не обрадует то, что он может потерять тебя, Пьера.
— Но… мы же будем иногда приезжать, правда? К нам, в Малафрену? — На этот раз смутилась она.
— Конечно, будем!
— Ну, тогда все в порядке. — И печаль Пьеры улетучилась без следа. Слово «потерять» ранило ее сердечко, как острый нож, но боль она чувствовала лишь мгновение: потерять отца, потерять озеро, дом, лестницу с толстыми купидонами… нет, это совершенно невозможно! Конечно же, она будет часто приезжать домой! Ей совсем необязательно постоянно жить здесь, в долине. И она решила больше об этом не думать.
А Дживан Косте, перестав наконец метаться по комнате, думал о том, что бы такое еще теперь сказать Пьере, какое еще препятствие нарисовать для нее, хотя вступить с нею в брак он сейчас хотел больше всего на свете. Пьера ободряюще улыбнулась ему. Ей было искренне его жаль и совсем не хотелось смотреть, как он мучается. Он был в эти минуты очень красив — гордая посадка головы, суровое смуглое лицо… Увидев, как ласково она ему улыбается, он сглотнул комок в горле, но так ничего и не сумел ей сказать.
— Я думал… может быть, к следующему Рождеству мы смогли бы… — с трудом выговорил он.
— Только к следующему Рождеству?
— Твой отец наверняка захочет, чтобы ты доучилась этот год в монастыре Святой Урсулы. И потом, год — это… соответствует нашим обычаям… собственно, даже меньше, чем год…
— Десять месяцев, — мечтательно сказала она, разглядывая свои руки.
— Может быть, это слишком скоро?
— О нет! А нам нужно сразу объявить об этом?
— Нет, пока ты сама не захочешь, — сказал он с облегчением, явно за что-то ей благодарный. Она не поняла, за что именно.
— Но мне бы очень хотелось сразу все рассказать Белейнинам! И папе. И Лауре. О, я уверена, Лаура очень понравится вам, господин Косте!
— Меня зовут Дживан, — напомнил он вежливо, и оба они, рассмеявшись, посмотрели друг другу в глаза.
И Пьера вдруг заметила, что этот взрослый мужчина растерян, как мальчишка; и она снова рассмеялась. Это приносило такое огромное облегчение — смеяться вместе.
— Кто такая Лаура? — спросил он.
— Моя лучшая подруга, Лаура Сорде. — Произнося это имя, Пьера вдруг снова смутилась. — Она ужасно милая! — И она потупилась, точно примерная школьница.
Дживан Косте чувствовал себя с нею гораздо свободнее, когда она смущалась вот так, а не предлагала ему немедленно воплотить в жизнь те безумные желания, цель которых он еще и сам не до конца осознал. Он подошел к ней совсем близко, ласково взял за руку и с нежностью сказал:
— Хорошо, девочка. Я буду только рад, если ты поговоришь со своими родственниками. Я хочу, чтобы у тебя было достаточно времени, чтобы проверить себя. Я чувствую, что мне… Знаешь, для меня даже просто любить тебя — уже достаточно большое счастье… А теперь я, пожалуй, пойду. И вернусь, когда ты сама позовешь меня.
— Сегодня вечером?
— Хорошо, сегодня вечером, — согласился он с той же ласковой улыбкой, которая так меняла его суровое лицо, и тут же ушел.
Четыре стакана чаю в серебряных подстаканниках продолжали остывать на столе. Пьера вскочила и бросилась искать госпожу Белейнин. Ей не хотелось оставаться в одиночестве. Женщины встретились на лестнице.
— Он ушел? — встревоженно спросила старшая.
— Да, — ответила Пьера и вдруг разрыдалась.
— О, моя дорогая, девочка моя! — шептала госпожа Белейнин, обнимая Пьеру и баюкая ее в своих объятиях. — Ну-ну, не плачь, все уже позади. Это я виновата! Зря я оставила вас наедине!
— Но я совсем и не собиралась плакать! — И Пьера зарыдала еще горше, уткнувшись лицом в мягкое, душистое плечо госпожи Белейнин.
— Бедная детка, все это наша вина. До чего же я глупа! Ах, какое несчастье, какое несчастье!
— Но это вовсе не несчастье… знаете, мы скоро поженимся… на следующее Рождество! И я понятия не имею, с чего это я так расплакалась!
— На следующее Рождество? Так вы помолвлены? — Госпожа Белейнин совсем растерялась и тоже заплакала. — Ах, боже мой! Я ведь не поняла… мне показалось, мы совершили ужасную ошибку… Но отчего все-таки ты плачешь, Пьера? Что тебя огорчает? — Ей был виден только широкий, чистый и по-детски упрямый лоб Пьеры, потому что девушка по-прежнему прятала лицо у нее на плече. Она повторила свой вопрос еще более ласковым тоном, ибо и сама обладала живой и чувствительной душой; к тому же ни одна из ее собственных дочерей, ныне ставших спокойными и уверенными в себе женщинами, даже в семнадцать лет никогда не прижималась так к ее плечу, чтобы выплакаться, чтобы поведать матери о своем душевном смятении и обуревающих их страстях.
— Ничто меня не огорчает, я очень, очень счастлива! — еле выговорила Пьера и зарыдала так, что госпожа Белейнин тут же прекратила всякие расспросы и повела девушку в спальню, чтобы та хоть немного успокоилась.
— Ну, ну, Пьера, — шептала она, — хватит, довольно плакать, все уже позади…
А в доме на улице Фонтармана стоял у окна Итале и смотрел, как восходит луна над старыми садами, погруженными во тьму, и слушал звон струй в фонтане и шелест листвы в порывах западного ветра. На Итале был сюртук цвета сливы — рождественский подарок матери — и тонкая, отлично накрахмаленная сорочка; он был аккуратно причесан, галстук и булавка на месте, на лице выражение покоя и легкой печали. Он думал о том, будут ли из этого выходящего на юг окна видны в ясный день далекие горы.