Малафрена | Страница: 71

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Сорде? Вы из Красноя? Какая честь! Не то чтобы я этого не ожидал, но честь-то какая! — Человек засмеялся — резким, каким-то заискивающим смешком. — А я Дживан Форост. Я через несколько дней на волю выхожу, так что у вас, господа, местечка будет побольше.

— Это, должно быть, тюрьма Сен-Лазар? — спросил Итале, припоминая, что обе башни, суд и тюрьма, соединены друг с другом.

— Сен-Лазар? Да вы шутите! Нет, это Верховный суд, а никакая не тюрьма! Вы посмотрите как следует — это же настоящий дворец! Одеяла, освещение, окно — все удобства. А я думал, что политические лучше знают, как настоящие тюрьмы-то выглядят. А с этим малышом что случилось? — Форост встал и подошел к Изаберу, волоча за собой одеяла, в которые был завернут, как в кокон.

— Оставьте его в покое, — буркнул Итале.

— Ах, ему к мамочке захотелось! — насмешливо сказал Форост. — Ничего, пусть поплачет. Только не всю ночь! Выбирайте себе кроватки, господа, места тут хватает. В Сен-Лазаре в такую камеру по сорок человек набивают. Параша вон там, в углу. Доброй вам ночи, господа. — И Форост снова затих, закутавшись в одеяла.

Итале еще немного пошептался с Изабером, убедил его прилечь и улегся сам, вдруг почувствовав смертельную усталость. Форост и не подумал делиться с ними одеялами, однако скамья была покрыта какой-то дерюгой, а в камере хоть и было прохладно, но ниоткуда не дуло. Итале, вытянувшись на скамье с закрытыми глазами, сразу почувствовал себя значительно спокойнее. Из головы разом вылетели все мысли, и он провалился в глубокий и мирный сон.

Форост пробыл с ними неделю, так и не сказав, за что его арестовали. По всей видимости, он был каким-то мелким чиновником, однако даже этого им выяснить не удалось, настолько туманно он всегда выражался. Он, впрочем, был совершенно уверен, что его вскоре выпустят, и его действительно выпустили. «Друзей наверху иметь надо!» — заметил он, как всегда гнусно хихикая. Надо сказать, он весьма подробно описал тюрьму Сен-Лазар, но так и не сказал, то ли сам сидел там, то ли просто бывал, то ли пересказывает какие-то слухи. Он сказал, например, что в этой тюрьме в камеру на двадцать человек сажают по сотне заключенных, причем больные и здоровые, безумцы и нормальные люди, закоренелые убийцы — настоящие звери! — и мелкие воришки сидят все вместе. В камерах кишат крысы, вши, блохи, клопы; людей косят тиф, сыпной и брюшной, и оспа, дважды за последние сорок лет, по словам Фороста, «вычистившая всю тюрьму». А во многих камерах-одиночках, что находятся ниже уровня земли, зимой на полу стоит вода по колено…

— Вот это настоящая тюрьма! — говорил Форост с восхищением. — Только вы, господа, для нее не годитесь. Бунтовщики — тех, конечно, туда сажают; их там, в Лазаре, много — это все люди простые, рабочие. Этих под замок посадят, да и дело с концом. А вы, господа политические, только хлопот прибавите. Так что вы оба пока что суда даже не ждите. Им-то ни к чему куда-то там вызывать вас, допрашивать, приговор выносить. Куда им вас после приговора девать-то? Вот если им из столицы приказ придет, из Красноя: мол, вынести приговор такому-то, они, конечно, обязаны будут заседание провести, да только куда они потом приговор сунут, одному богу известно. Так что, чем дольше вы тут прождете, тем целее будете. А шесть месяцев пройдет, так вас и без суда выпустят. По закону. Здесь такое часто бывает. Остудят кому-то пыл, да и выпустят на свободу. Небось человек-то отсюда сломя голову побежит, а им и беспокоиться больше не придется.

Итале слушал Фороста с интересом, но, в общем, довольно равнодушно. Шесть дней или шесть месяцев — все равно он ничего поделать не мог. И, возможно, этот Форост прав. Итале вспомнил о своей давнишней выходке — в университете Солария — и о домашнем аресте, который последовал в качестве наказания за те стишки на церковных дверях. Ну и что? Теперешнее заключение было ненамного хуже. Улегшись на скамью и подложив под голову вместо подушки свои башмаки, он напевал себе под нос, глядя на слабый луч света, падавший из окошка под потолком:

— «…Людям ведь невдомек, какой страшный урок господа эти дать им решили».

— Давай-давай! — заметил Форост, ловко подрезавший себе ногти с помощью перочинного ножичка Итале. — Устрой нам концерт.

— Не угодно ли послушать это, господа? — усмехнулся Итале. — «За тьмой ночной придет рассвет, твой, о Свобода, день наступит вечный!..»

Форост только хмыкнул, а Изабер испуганно уставился на Итале. Юноша все еще казался страшно подавленным и большую часть времени молчал, погруженный в мрачные раздумья.

— А что пели там, откуда ты родом? — спросил Форост у Итале.

— Во всяком случае, не тюремные песни. Вот у вас что, например, поют? — Итале запел песню, которую слышал в Эстене: — «В Ракаве, за стеной ее высокой…» — хотя помнил только первую строчку; Форост тут же подхватил довольно приятным тенорком, а потом сказал:

— Да уж, это точно не тюремная песня! Это песня очень хорошая, старая. — И он запел какую-то монотонную, но исключительно непристойного содержания балладу. Итале внимательно его слушал, благодарный за развлечение. Ему нравилось, что Форост никогда ни на что не жалуется. Когда его выпускали на волю, он весело простился с ними, шутливо раскланявшись и пожелав «успехов в жизни», а под конец сказал: — Счастливо оставаться, Робеспьер! И ты, сынок, не плачь обо мне!

Итале было искренне жаль с ним расставаться. В данной ситуации веселые шутки, даже самые глупые, казались ему куда более ценными, чем благородная угрюмость. Он даже совсем не рассердился, когда Форост категорически отказался вынести и отправить его письмо друзьям. Действительно, у этого человека не было никаких резонов рисковать собственной свободой и никакой надежды получить хоть какую-то выгоду от той игры, в которую играл Итале.

Но все же заключение действовало на нервы, а еще больше — невозможность написать хоть слово кому-то из друзей или родных и хотя бы сообщить, что они с Изабером живы и здоровы.

Изабер, почувствовав, что после ухода Фороста Итале помрачнел, тут же снова впал в апатию, перемежаемую приступами отчаяния и самобичевания.

С час они молчали, а потом Итале неожиданно уснул и довольно долго проспал, а когда проснулся, то, увидев Изабера в прежней позе, погруженным в мрачные мысли, испытал вдруг приступ такой ненависти и отвращения к этому жалкому мальчишке, что даже сам испугался. Он отвернулся, стараясь взять себя в руки, и принялся насвистывать рондо Моцарта, которое часто исполняла Луиза. Потом встал и громко заявил:

— Нет, мне решительно необходимо двигаться! Нужны физические упражнения. Интересно, можно ли добраться до этого окошка? Попробуй-ка встать мне на плечи, Агостин. Ну же, вставай!

Так их и застал охранник, который принес им ужин — суп и хлеб: Изабер, покачиваясь, стоял на плечах Итале и, цепляясь за решетку окна, громко описывал то, что видит снаружи.

— Немедленно прекратить! Эй, стража! — взревел охранник, здоровенный шваб, который настолько испугал своим криком Изабера, что тот буквально свалился на пол. А Итале принялся хохотать. — И не думайте даже! Отсюда вам нипочем не убежать! А этого нельзя!.. Запрещено! — ревел охранник. Изабер тоже засмеялся.