Расширяя границы рассказанной мне матерью истории, придумывая все новые детали в поисках ответа на вопросы Грай, я отошел весьма далеко от этого сюжета. Я часто так делал. Мне эта история ничуть не казалась чем-то священным; точнее, все эти истории были для меня священны, ибо все эти чудесные образы – во всяком случае, пока я слушал рассказ о них или рассказывал сам, – создавали некий мир, в котором я всегда был зрячим, способным действовать по своему усмотрению; это был мир, который я знал и понимал, который имел свои собственные законы, но все же в определенной степени подчинялся мне – в отличие от настоящего мира, над которым я никакой власти не имел. В скуке и бездействии, порожденных моей вынужденной слепотой, я все чаще существовал внутри этих вымышленных историй, вспоминая их сам и прося мать снова и снова рассказывать их мне, а потом развивая тот или иной сюжет самостоятельно и с помощью слов заставляя его существовать, как это делал Великий Дух во время своей борьбы с Хаосом.
– Твой дар очень силен! – услышал я хрипловатый голос Грай.
И вспомнил, где мы находимся. И мне стало стыдно за то, что я привел ее сюда – я словно хвастался перед ней своей силой, и все же что-то ведь заставило меня привести ее сюда… Но что?
– А то деревце? – спросил я вдруг. – Там была маленькая рябинка… – И тут меня прорвало: – Понимаешь, я ведь тогда решил, что это мой отец! Я думал, что я… Я ведь даже не знал, на что именно смотрю…
Больше я ничего не мог сказать. Я тронул поводья Чалой, и мы покинули изуродованный берег ручья. Какое-то время мы ехали молча, а потом Грай сказала:
– Там все снова начинает расти, Оррек. И трава, и цветы. Мне кажется, Высший Дух не покинул это место.
Осень, как и лето, прошла без особых событий и происшествий. До нас доносились слухи, что за эти месяцы ссора, начатая брантором Огге и его старшим сыном Харбой во время кабаньей охоты, переросла в настоящую вражду. Харба забрал свою жену и людей и перебрался в Риммант, а Себб, младший сын брантора, по-прежнему живет да поживает в Драмманте, и все относятся к нему как наследнику и будущему брантору. Но дочь Себба и Даредан, Вардан, все лето болела и, видимо, постепенно угасает; у нее то и дело случаются припадки и судороги, а тот слабенький разум, что достался ей от рождения, почти совсем ею утрачен. Все это нам рассказала жена одного странствующего кузнеца. Такие люди – великие сплетники, однако приносят своеобразную пользу, сообщая о том, что творится в разных концах Верхних Земель. И мы жадно слушали ее, хотя мне было противно, что эта женщина смакует подробности недуга, поразившего несчастную Вардан. В какой-то степени я и себя чувствовал ответственным за страдания бедняжки. И при мысли об этом передо мной тут же возникало лицо Огге Драма, обрюзгшее, с набрякшими веками и взглядом гадюки.
Осенью Грай не могла слишком часто навещать меня – вовсю шла уборка урожая, и в хозяйстве каждые руки были на счету. Да и нас с Коули учить больше не требовалось: мы теперь были, как говорила Меле, «шестиногим мальчиком с необычайно острым чутьем».
Но когда наступил октябрь, Грай стала приезжать к нам на целый день, и после того, как мы с Коули показывали ей свои последние достижения, мы подолгу сидели, беседовали обо всем на свете. Мы обсуждали распри в Кордеманте и Драмманте и вполне разумно заключали, что пока семьи тамошних правителей заняты междоусобицами, они вряд ли станут вторгаться на чужую территорию или засылать в чужие владения своих воров. Как-то раз я спросил Грай о Вардан, и она сказала, что, по слухам, девочка при смерти.
– А что если это Огге? – принялся я размышлять вслух. – В ту самую ночь, когда моя мать сидела возле ее постели… Ведь Огге мог использовать свою силу и против девочки, правда?
– Ты хочешь сказать, что его интересовала вовсе не Меле?
– Может, и нет. – Эта спасительная мысль возникла у меня некоторое время назад и казалась мне вполне приемлемой; однако высказанная вслух, она вызывала гораздо больше сомнений.
– С какой стати ему применять свой дар изнурения к собственной внучке?
– Потому что он ее стыдился! Он хотел, чтобы она умерла! Она ведь была… – В ушах моих вновь прозвучал тот невнятный слабый голосок: «Живаешь поживаешь по». – Она была идиоткой! – резко сказал я. И вспомнил о собаке по кличке Хамнеда.
Грай промолчала, хотя мне казалось, что она хочет что-то сказать. Видно, передумала.
– Мама в последнее время чувствует себя гораздо лучше, – сказал я. – Она даже прогулялась до Маленькой лощины вместе с Коули и со мной.
– Это хорошо. – Грай не стала говорить, а мне не хотелось и думать об этом, что всего полгода назад такая прогулка была Меле нипочем; тогда она запросто ходила со мной и на верхние холмы, и к роднику и возвращалась домой, весело напевая. И все-таки от мыслей об этом некуда было деться, и я сказал:
– Скажи, как она выглядит.
Это был один из тех моих приказов или просьб, которые Грай исполняла всегда и безоговорочно; это означало, что я прошу ее быть моими глазами, и она изо всех сил старалась видеть все для меня как можно лучше.
– Она очень похудела, – честно призналась Грай.
Но об этом я уже догадался по тому, какими тонкими стали запястья Меле.
– И выглядит немного печальной, – продолжала Грай. – Но все такая же красивая.
– А больной она не выглядит?
– Нет. Только худенькая очень. И кажется немного усталой. Потерять ребенка…
Я кивнул. Помолчав, я сказал:
– Знаешь, она рассказывала мне одну длинную историю… Это часть истории о герое древности Хамнеде. Точнее, о его друге Омнане, который сошел с ума и пытался убить Хамнеду. Если хочешь, я могу пересказать ее тебе.
– Конечно, хочу! – радостно воскликнула Грай, и я сразу понял, что она усаживается поудобнее, готовясь слушать. Я погладил Коули по спине, и рука моя так и осталась лежать там – мне приятно было это прикосновение к мягкой шерсти; оно словно служило мне якорем в невидимом реальном мире, не дающем насовсем улететь в яркий и живой мир сказок и легенд.
Ничто из тех слов, которые мы произносили, говоря о моей матери, не казалось уж очень ужасным или безнадежным, и все равно всем было ясно, что она больна и лучше ей не становится. Ей с каждым днем становилось все хуже, и все понимали это.
Понимала это и моя мать. Она казалась немного растерянной, сбитой с толку, но держалась хорошо. Она очень старалась выздороветь. Она не могла и не хотела верить в то, что не в силах делать самую обычную свою работу по дому или хотя бы половину этой работы. «Ну до чего глупо!» – огорченно восклицала она в таких случаях, и это была самая большая жалоба, которая когда-либо срывалась с ее губ.
Отец тоже все понимал. По мере того как дни становились короче, а работы в полях и на пастбищах было все меньше, он старался больше времени проводить дома и поневоле видел, как Меле с каждым днем все больше слабеет, как быстро она устает, как мало ест, как сильно она похудела. Порой единственное, на что у нее хватало сил, это, дрожа от озноба, сидеть у камина в своей коричневой шали и дремать.