Архипелаг ГУЛАГ. Том 3 | Страница: 64

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px


Так они обеляли себя. Но и права расстреливать лагерных убийц — лишались, а значит — лишались эффективных контрмер. И не могли противодействовать растущему движению.

Приказы не помогли. Не стала арестантская масса вместо своих хозяев осуждать и бороться. И следующая мера была — перевести на штрафной режим весь лагерь? Это значило: всё буднее свободное время, кроме того, что мы были на работе, и все воскресенья насквозь мы должны были теперь сидеть под замком, как в тюрьме, пользоваться парашей и даже пищу получать в бараках. Баланду и кашу в больших бочках стали разносить по баракам, а столовая пустовала.

Тяжёлый это был режим, но не простоял он долго. На производстве мы стали работать совсем лениво, и завопил угольный трест. А главное, четверная нагрузка пришлась на надзирателей, которым непрерывно из конца в конец лагеря доставалось теперь гонять с ключами — то запускать и выпускать дневальных с парашами, то вести кормление, то конвоировать группы в санчасть, из санчасти.

Цель начальства была: чтобы мы тяготились, возмутились против убийств и выдали убийц. Но мы все настроились пострадать, потянуть, — того стоило! Ещё цель их была: чтоб не оставался барак открытым, чтобы не могли прийти убийцы из другого барака, а в одном бараке найти как будто легче. Но вот опять произошло убийство — и опять никого не нашли, так же все "не видели" и "не знали". И на производстве кому-то голову проломили, — от этого уже никак не убережёшься запертыми бараками.

Штрафной режим отменили. Вместо этого затеяли строить "великую китайскую стену". Это была стена в два самана толщиной и метра четыре высотой, которую повели посреди зоны, поперёк её, подготовляя разделить лагерь на две части, но пока оставив пролом. (Затея — общая для всех Особлагов. Такое разгораживание больших зон на малые происходило во многих других лагерях.) Так как работу эту трест оплачивать не мог — для посёлка она была бессмысленна, то вся тяжесть — и изготовление саманов, и перекладка их при сушке, и подноска к стене, и сама кладка — легла на нас же, на наши воскресенья и на вечернее (летнее, светлое) время после нашего прихода с работы. Очень досадна нам была та стена, понятно, что начальство готовит какую-то подлость, а строить — приходилось. Освободились-то мы ещё очень мало — головы да рты, но по плечи мы увязали по-прежнему в болоте рабства.

Все эти меры — угрожающие приказы, штрафной режим, стена — были грубые, вполне в духе тюремного мышления. Но что это? Нежданно-негаданно вызывают одну, другую, третью бригаду в комнату фотографа и фотографируют, да вежливо, не с номером-ошейником на груди, не с определённым поворотом головы, а садись, как тебе удобнее, смотри, как тебе нравится. И из «неосторожной» фразы начальника КВЧ узнают работяги, что "снимают на документы".

На какие документы? Какие могут быть у заключённых документы?… Волнение ползёт среди легковерных: а может пропуска готовят для расконвойки? А может?… А может…

А вот надзиратель вернулся из отпуска и громко рассказывает другому (но при заключённых), что по пути видел целые эшелоны освобождающихся — с лозунгами, с зелёными ветками, домой едут.

Господи, как сердце бьётся! Да ведь давно пора! Да ведь с этого и надо было после войны начинать! Неужели началось?

Говорят, кто-то письмо получил из дому: соседи его уже освободились, уже дома!

Вдруг одну из фотографированных бригад вызывают на комиссию. Заходи по одному. За красной скатертью под портретом Сталина сидят наши лагерные, но не только: ещё каких-то два незнакомых, один казах, один русский, никогда в нашем лагере не бывали. Держатся деловито, но с веселинкой, заполняют анкету: фамилия, имя, отчество, год рождения, место рождения, а дальше вместо привычных статьи, срока, конца срока — семейное положение подробно, жена, родители, если дети, то какого возраста, где все живут, вместе или отдельно. И всё это записывается!.. (То один, то другой из комиссии напомнит писцу: и это запиши, и это.)

Странные, больные и приятные вопросы! Самому зачерствелому становится от них тепло и даже хочется плакать. Годы и годы он слышит только отрывистые гавкающие: статья? срок? кем осуждён? — и вдруг сидят совсем не злые, серьёзные, человечные офицеры и неторопливо, с сочувствием, да, с сочувствием спрашивают его о том, что так далеко хранимо, коснуться его боязно самому, иногда соседу на нарах расскажешь слова два, а то и не будешь… И эти офицеры (ты забыл или сейчас прощаешь, что вот этот старший лейтенант в прошлый раз под октябрьскую у тебя же отнял и порвал фотографию семьи…), — эти офицеры, услышав, что жена твоя вышла за другого, а отец уже очень плох, не надеется сынка увидеть, — только причмокивают печально, друг на друга смотрят, головами качают.

Да неплохие они, они тоже люди, просто служба собачья… И, всё записав, последний вопрос задают каждому такой:

— Ну, а где бы ты хотел жить?… Там вот, где родители, или где ты раньше жил?…

— Как? — вылупляет зэк глаза. — Я… в седьмом бараке…

— Да это мы знаем! — смеются офицеры. — Мы спрашиваем: где бы ты хотел жить. Если тебя вот, допустим, отпускать, — так документы на какую местность выписывать?

И закруживается весь мир перед глазами арестанта, осколки солнца, радужные лучики… Он головой понимает, что это — сон, сказка, что этого быть не может, что срок — двадцать пять или десять, что ничего не изменилось, он весь вымазан глиной и завтра туда пойдёт, — но несколько офицеров, два майора, сидят, не торопясь, и сочувственно настаивают:

— Так куда же, куда? Называй.

И с колотящимся сердцем, в волнах тепла и благодарности, как покрасневший мальчик называет имя девушки, он выдаёт тайну груди своей, — где бы хотел он мирно дожить остаток дней, если бы не был заклятым каторжанином с четырьмя номерами.

И они — записывают! И просят вызвать следующего. А первый полоумным выскакивает в коридор к ребятам и говорит, чту было.

По одному заходят бригадники и отвечают на вопросы дружественных офицеров. И это из полусотни один, кто усмехнётся:

— Всё тут в Сибири хорошо, да климат жаркий. Нельзя ли за Полярный Круг?

Или:

— Запишите так: в лагере родился, в лагере умру, лучше места не знаю.

Поговорили они так с двумя-тремя бригадами (а в лагере их двести). Поволновался лагерь дней несколько, было о чём поспорить, — хотя уже и половина нас вряд ли поверила — прошли, прошли те времена вер! Но больше комиссия не заседала. Фотографировать-то им было недорого — щёлкали на пустые кассеты. А вот сидеть целой компанией и так задушевно выспрашивать негодяев — не хватило терпения. Ну, а не хватило, так ничего из бесстыдной затеи не вышло.

(Но признаем всё же — какой успех! В 1949 году создаются — конечно навечно — лагеря со свирепым режимом. И уже в 1951 хозяева вынуждены играть задушевный этот спектакль. Какое ещё признание успеха? Почему в ИТЛ никогда им так играть не приходилось?)

И опять блистали ножи.

И решили хозяева — брать. Без стукачей они не знали точно, кого им надо, но всё же некоторые подозрения и соображения были (да может тайком кто-то наладил донесения.)