Исключение только — Голгофско-Распятский скит на Анзере, штрафная командировка, где лечат… убийством. Там, в Голгофской церкви, лежат и умирают от бескормицы, от жестокостей — и ослабевшие священники, и сифилитики, и престарелые инвалиды, и молодые урки. По просьбе умирающих и чтоб облегчить свою задачу, тамошний голгофский врач даёт безнадёжным стрихнин, зимой бородатые трупы в одном белье подолгу задерживаются в церкви. Потом их ставят в притворе, прислоня к стене, — так они меньше занимают места. А вынеся наружу — сталкивают вниз с Голгофской горы.
Необычно название горы и скита, оно не встречается нигде больше. По преданию (рукопись XVIII века, Государственная Публичная библиотека, Соловецкий патерик) 18 июня 1712 иеромонаху Иову под этою горой во время ночного молитвенного бдения явилась Богоматерь "в небесной славе" и сказала: "сия гора отселе будет называться Голгофою, и на ней устроится церковь и Распятский скит. И убелится она страданиями неисчислимыми." Так назвали и построили так, но более двухсот лет предсказание казалось холостым, не предвиделось ему оправдаться. После соловецкого лагеря этого уже не скажешь.
В 1975, кто был, рассказывают: храм разрушен (ещё в 60-е стоял), но стены сохранились, и кое-где видны росписи.
Как-то вспыхнула в Кеми эпидемия тифа (1928), и 60 % вымерло там, но перекинулся тиф и на Большой Соловецкий остров, здесь в нетопленном «театральном» зале валялись сотни тифозных одновременно. И сотни ушли на кладбище. (Чтоб не спутать учёт, писали нарядчики фамилию каждому на руке — и выздоравливающие менялись сроками с мертвецами-краткосрочниками, переписывая на свою руку.) А в 1929, когда многими тысячами пригнали «басмачей», то есть, среднеазиатов, не принимающих советской власти, — они привезли с собой такую эпидемию, что чёрные бляшки образовывались на теле, и неизбежно человек умирал. То не могла быть чума или оспа, как предполагали соловчане, потому что те две болезни уже полностью были побеждены в Советской Республике, — а назвали болезнь "азиатским тифом". Лечить её не умели, искореняли же так: если в камере один заболевал, то всех запирали, не выпускали, и лишь пищу им туда подавали — пока не вымирали все.
Какой бы научный интерес был нам установить, что Архипелаг ещё не понял себя в Соловках, что дитя ещё не угадывало своего норова! И потом бы проследить, как постепенно этот норов проявлялся. Увы, не так! Хотя не у кого было учиться, хотя не с кого брать пример, и такой наследственности не было, — но Архипелаг быстро узнал и проявил свой будущий характер.
Так многое из будущего опыта уже было найдено на Соловках! Уже был термин "вытащить с общих работ". Все спали на нарах, а кто-то уже и на топчанах; целые роты в храме, а кто — по двадцать человек в комнате, а кто-то и по четыре — по пять. Уже кто-то знал своё право: оглядеть новый женский этап и выбрать себе женщину (на тысячи мужчин их было сотни полторы-две, потом больше). Уже была и борьба за тёплые места ухватками подобострастия и предательства. Уже снимали контриков с канцелярских должностей — и опять возвращали, потому что уголовники только путали. Уже сгущался лагерный воздух от постоянных зловещих слухов. Уже становилось высшим правилом поведения: никому не доверяй! (Это вытесняло и вымораживало прекраснодушие Серебряного Века.)
Тоже и вольные стали входить в сладость лагерной обстановки, раскушивать её. Вольные семьи получали право на даровых кухарок от лагеря, всегда могли затребовать в дом дровокола, прачку, портниху, парикмахера. Эйхманс выстроил себе приполярную виллу. Широко размахнулся и Потёмкин — бывший драгунский вахмистр, потом коммунист, чекист и вот начальник Кемперпункта. В Кеми он открыл ресторан, оркестранты его были консерваторцы, официантки — в шёлковых платьях. Приезжие товарищи из Главного Управления Лагерей, из карточной Москвы, могли здесь роскошно пировать в начале 30-х годов, к столу подавала им княгиня Шаховская, а счёт подавался условный, копеек на тридцать, остальное за счёт лагеря.
Да соловецкий Кремль — это ж ещё и не все Соловки, это ещё самое льготное место. Подлинные Соловки — даже не по скитам (где после увезенных социалистов учредились рабочие командировки), а — на лесоразработках, на дальних промыслах. Но именно о тех дальних глухих местах сейчас труднее всего что-нибудь узнать, потому что именно те-то люди и не сохранились. Известно, что уже тогда: осенью не давали просушиваться; зимой по глубоким снегам не одевали, не обували; а долгота рабочего дня определялась уроком — кончался рабочий тогда, когда выполнен урок, а если не выполнен, то и не было возврата под крышу. И тогда уже «открывали» новые командировки тем, что по несколько сот человек посылали в никак не подготовленные необитаемые места.
Но, кажется, первые годы Соловков и рабочий гон и заданье надрывных уроков вспыхивали порывами, в переходящей злости, они ещё не стали стискивающей системой, на них ещё не оперлась экономика страны, не утвердились пятилетки. Первые годы у СЛОНа, видимо, не было твёрдого внешнего хозяйственного плана, да и не очень учитывалось, как много человеко-дней уходит на работы по самому лагерю. Потому с такой лёгкостью вдруг могли сменить осмысленные хозяйственные работы на наказания: переливать воду из проруби в прорубь, перетаскивать брёвна с одного места на другое и назад. В этом была жестокость, да, но и патриархальность. Когда же рабочий гон становится продуманной системой, тогда обливание водой на морозе и выставление на пеньки под комаров оказывается уже избыточным, лишней тратой палаческих сил.
Есть такая официальная цифра: до 1929 года по РСФСР было «охвачено» трудом лишь от 34 до 41 % всех заключённых [44] (да иначе и не могло быть при безработице в стране). Правда, это только «внешний» труд, сюда не входит хозяйственный труд по обслуживанию самого лагеря. Но для оставшихся 60–65 % заключённых не хватит и хозяйственного. Соотношение это не могло не проявиться также и на Соловках. Определённо, что все 20-е годы там было немало заключённых, не получивших никакой постоянной работы (отчасти из-за раздетости) или занявших весьма условную должность.
Тот первый год той первой пятилетки, тряхнувший всю страну, тряхнул и Соловки. Новый (к 1930) начальник УСЛОНа Ногтев (тот самый начальник Савватиевского скита, который расстреливал социалистов) под "шёпот удивления в изумлённом зале" докладывал вольняшкам города Кеми такие цифры: "не считая собственных лесоразработок УСЛОНа, растущих совершенно исключительными темпами", УСЛОН только по «внешним» заказам ЖелЛеса и КарелЛеса заготовлял: в 1926 — на 63 тыс. рублей, в 1929 — на 2 млн. 355 тыс. (в 37 раз!), в 1930 ещё втрое. Дорожное строительство по Карело-Мурманскому краю в 1926 выполнено на 105 тыс. руб., в 1930 — на 6 млн. — в 57 раз больше! [45]
Так оканчивались прежние глухие Соловки, где не знали, как извести заключённых. Труд-чародей приходил на помощь!