Архипелаг ГУЛАГ. Том 2 | Страница: 39

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Так вы — фашисты? Вы все — фашисты? — с надеждой спрашивают нас подходящие зэки. И утвердившись, что — да, фашисты, — тотчас убегают, уходят. Больше ничем мы не интересны им.

(Мы уже знаем, что «фашисты» — это кличка для Пятьдесят Восьмой, введенная зоркими блатными и очень одобренная начальством: когда-то хорошо звали «каэрами», потом это завяло, а нужно меткое клеймо.)

После быстрой езды в свежем воздухе нам здесь как будто теплее и оттого ещё уютнее. Мы ещё оглядываемся на маленькую зону с её двухэтажным каменным мужским корпусом, деревянным с мезонином — женским, и совсем деревенскими сараюшками-развалюшками подсобных служб; потом на длинные чёрные тени от деревьев и зданий, которые уже ложатся везде по полям; на высокую трубу кирпичного завода, на уже зажигающиеся окна двух его корпусов.

— А что? Здесь неплохо… как будто… — говорим мы между собой, стараясь убедить друг друга и себя.

Один паренёк с тем остро-настороженным недоброжелательным выражением, которое мы уже начинаем замечать не у него одного, задержался подле нас дольше, с интересом рассматривая фашистов. Чёрная затасканная кепка была косо надвинута ему на лоб, руки он держал в карманах и так стоял, слушая нашу болтовню.

— Н-не плохо! — встряхнуло ему грудь. Кривя губы, он ещё раз презрительно осмотрел нас и отпечатал:- Со-са-ловка!.. За-гнётесь!

И, сплюнув нам под ноги, ушёл. Невыносимо ему было ещё дальше слушать таких дураков.

Наши сердца упали.

Первая ночь в лагере!.. Вы уже несётесь, несётесь по скользкому гладкому вниз, вниз, — и где-то есть ещё спасительный выступ, за который надо уцепиться, но вы не знаете, где он. В вас ожило всё, что было худшего в вашем воспитании: всё недоверчивое, мрачное, цепкое, жестокое, привитое голодными очередями, открытой несправедливостью сильных. Это худшее ещё взбудоражено, ещё перемучено в вас опережающими слухами о лагерях: только не попадите на «общие»! волчий лагерный мир! здесь загрызают живьём! здесь затаптывают споткнувшегося! только не попадите на общие! Но как не попасть? Куда бросаться? Что-то надо дать! Кому-то надо дать! Но что именно? Но кому? Но как это делается?

Часу не прошло — один из наших этапников уже приходит сдержанно сияющий: он назначен инженером-строителем по зоне. И ещё один: ему разрешено открыть парикмахерскую для вольных на заводе. И ещё один: встретил знакомого, будет работать в плановом отделе. Твоё сердце щемит: это всё — за твой счёт! Они выживут в канцеляриях и парикмахерских. А ты — погибнешь. Погибнешь.

Зона. Двести шагов от проволоки до проволоки, и то нельзя подходить к ней близко. Да, вокруг будут зеленеть и сиять звенигородские перехолмки, а здесь — голодная столовая, каменный погреб ШИзо, худой навесик над плитой "индивидуальной варки", сарайчик бани, серая будка запущенной уборной с прогнившими досками, — и никуда не денешься, всё. Может быть в твоей жизни этот островок — последний кусок земли, который тебе ещё суждено топтать ногами.

В комнатах наставлены голые вагонки. Вагонка — это изобретенье Архипелага, приспособление для спанья туземцев и нигде в мире не встречается больше: это четыре деревянных щита в два этажа на двух крестовидных опорах — в голове и ногах. Когда один спящий шевелится — трое остальных качаются.

Матрасов в этом лагере не выдают, мешков для набивки — тоже. Слово «бельё» неведомо туземцам ново-иерусалимского острова: здесь не бывает постельного, не выдают и не стирают нательного, разве что на себе привезёшь и озаботишься. И слово «подушка» не знает завхоз этого лагеря, подушки бывают только свои и только у баб и у блатных. Вечером, ложась на голый щит, можешь разуться, но учти — ботинки твои сопрут. Лучше спи в обуви. И одежёнки не раскидывай: сопрут и её. Уходя утром на работу, ты ничего не должен оставить в бараке: чем побрезгуют воры, то отберут надзиратели: не положено! Утром вы уходите на работу, как снимаются кочевники со стоянки, даже чище: вы не оставляете ни золы костров, ни обглоданных костей животных, комната пуста, хоть шаром покати, хоть заселяй её днём другими. И ничем не отличен твой спальный щит от щитов твоих соседей. Они голы, засалены, отлощены боками.

Но и на работу ты ничего не унесёшь с собой. Свой скарб утром собери, стань в очередь в каптёрку личных вещей и спрячь в чемодан, в мешок. Вернёшься с работы — стань в очередь в каптёрку и возьми, чту по предвидению твоему тебе понадобится на ночлеге. Не ошибись, второй раз до каптёрки не добьёшься.

И так — десять лет. Держи голову бодро!

Утренняя смена возвращается в лагерь в третьем часу дня. Она моется, обедает, стоит в очереди в каптёрку — и тут звонят на проверку. Всех, кто в лагере, выстраивают шеренгами, и неграмотный надзиратель с фанерной дощечкой ходит, мусоля во рту карандаш, умственно морща лоб и всё шепчет, шепчет. Несколько раз он пересчитывает строй, несколько раз обойдёт все помещения, оставляя строй стоять. То он ошибётся в арифметике, то собьётся, сколько больных, сколько сидит в ШИзо "без вывода". Тянется эта бессмысленная трата времени хорошо — час, а то и полтора. И особенно беспомощно и униженно чувствуют себя те, кто дорожит временем, — это не очень развитая в нашем народе и совсем не развитая среди зэков потребность, кто хочет даже в лагере что-то успеть сделать. "В строю" читать нельзя. Мои мальчики, Гаммеров и Ингал, стоят с закрытыми глазами, они сочиняют или стихи, или прозу, или письма — но и так не дадут стоять в шеренге, потому что ты как бы спишь и тем оскорбляешь проверку, а ещё уши твои не закрыты, и матерщина и глупые шутки, и унылые разговоры — всё лезет туда. (Идёт 1945 год. Уже расщеплен атом, скоро сформируется кибернетика — а тут бледнолобые интеллектуалы стоят и ждут — "нэ вертухайсь!" — пока тупой краснорожий идол лениво сшепчет свой баланс.) Проверка кончена, теперь в половине шестого можно было бы лечь спать (ибо коротка была прошлая ночь, но ещё короче может оказаться будущая) — однако через час ужин, кромсается время.

Администрация лагеря так ленива и так бездарна, что не хватает у неё желания и находчивости разделить рабочих трёх разных смен по разным комнатам. В восьмом часу, после ужина, можно было бы первой смене успокоиться, но не берёт угомон сытых и неусталых, и блатные на своих перинах только тут и начинают играть в карты, горланить и откалывать театрализованные номера. Вот один вор азербайджанского вида, преувеличенно крадучись, в обход комнаты прыгает с вагонки на вагонку по верхним щитам и по работягам и рычит: "Так Наполеон шёл в Москву за табаком!" Разжившись табаку, он возвращается той же дорогой, наступая и переступая: "Так Наполеон убегал в Париж!" Каждая выходка блатных настолько поразительна и непривычна, что мы только наблюдаем за ними, разинув рты. С девяти вечера качает вагонки, топает, собирается, относит вещи в каптёрку ночная смена. Их выводят к десяти, поспать бы теперь! — но в одиннадцатом часу возвращается дневная смена. Теперь тяжело топает она, качает вагонки, моется, идёт за вещами в каптёрку, ужинает. Может быть только с половины двенадцатого изнеможенный лагерь спит.

Но четверть пятого звон певучего металла разносится над нашим маленьким лагерем и над сонной колхозной округой, где старики хорошо ещё помнят перезвоны истринских колоколов. Может быть и наш лагерный сереброголосый колокол — из монастыря, и ещё там привык по первым петухам поднимать иноков на молитву и труд.