Вот степень их проницания в случившееся с ними. В. М. Зарин: "я всегда повторял в лагере: из-за дураков (то есть посадивших его) с советской властью ссориться не собираюсь!"
Вот их неизбежная мораль: я посажен зря и значит я — хороший, а все вокруг — враги и сидят за дело.
Вот куда их энергия: по шесть и по двенадцать раз в году они шлют жалобы, заявления и просьбы. О чём там они пишут? Что они там скребут? Конечно клянутся в преданности Великому и Гениальному (а без этого не освободят). Конечно отрекаются от тех, кто уже расстрелян по их делу. Конечно умоляют простить их и разрешить им вернуться туда, наверх. И завтра они с радостью примут любое партийное поручение — вот хотя бы управлять этим лагерем. (А что на все жалобы шли таким же густым косяком отказы — так это потому, что до Сталина они не доходили! Он бы понял! Он бы простил, милостивец!)
Хороши ж «политические», если они просят власть — о прощении!.. Вот уровень их сознания — генерал Горбатов со своими мемуарами. "Суд? Что с него взять? Ему так кто-то приказал…" О, какая сила анализа! И какая же ангельски-большевистская кротость! Спрашивают Горбатова блатные: "Почему ж вы сюда попали?" (Кстати не могут они спрашивать на "вы".) Горбатов: "Оклеветали нехорошие люди." Нет, анализ-то, анализ каков! А ведёт себя генерал не как Шухов, но как Фетюков: идёт убирать канцелярию в надежде получить за это лишнюю корку хлеба. "Сметая со столов крошки и корочки, а иногда и кусочки хлеба, я в какой-то степени стал лучше утолять свой голод." Ну, хорошо, утоляй. Но Шухову ставят в тяжкую вину, что он думает о каше и нет у него социального сознания, а генералу Горбатову всё можно, потому что он мыслит… о нехороших людях! (Впрочем Шухов не промах и судит обо всех событиях в стране посмелей генерала.)
А вот В. П. Голицын, сын уездного врача, инженер-дорожник. 140 (сто сорок!) суток он просидел в смертной камере (было время подумать!). Потом 15 лет, потом вечная ссылка. "В мозгах ничего не изменилось. Тот же беспартийный большевик. Мне помогла вера в партию, что зло творят не партия и правительство, а злая воля каких-то людей (анализ!), которые приходят и уходят (что-то никак не уйдут…), а всё остальное (!) остаётся… И ещё помогли выстоять простые советские люди, которых в 1937-38 очень много было и в НКВД (то есть в аппарате), и в тюрьмах, и в лагерях. Не «кумы», а настоящие дзержинцы." (Совершенно непонятно: эти дзержинцы, которых было так много, — чего ж они смотрели на беззакония каких-то людей? А сами к беззакониям не притрагивались? И при этом уцелели? Чудеса…)
Или Борис Дьяков: смерть Сталина пережил с острой болью (да он ли один? все ортодоксы). Ему казалось: умерла вся надежда на освобождение!.. [143]
Но мне кричат: нечестно! Нечестно! Вы ведите спор с настоящими теоретиками! Из Института Красной Профессуры!
Пожалуйста! Я ли не спорил! А чем же я занимался в тюрьмах? и в этапах? и на пересылках? Сперва я спорил вместе с ними и за них. Но что-то наши аргументики показались мне жидкими. Потом я помалкивал и послушивал. Потом я спорил против них. Да сам Захаров, учитель Маленкова (очень он гордился, что — учитель Маленкова), и тот снисходил до диалога со мной.
И вот что — от всех этих споров остался у меня в голове как будто один спор. Как будто все эти талмудисты вместе — один слившийся человек. Из разу в раз он повторит в том же месте — тот же довод и теми же словами. И так же будет непробиваем, — непробиваем, вот их главное качество! Не изобретено ещё бронебойных снарядов против чугуннолобых! Спорить с ними — изнуришься, если заранее не принять, что спор этот — просто игра, забава весёлая.
С другом моим Паниным лежим мы так на средней полке вагон-зака, хорошо устроились, селёдку в карман спрятали, пить не хочется, можно бы и поспать. Но на какой-то станции в наше купе суют — учёного марксиста! это даже по клиновидной бородке, по очкам его видно. Не скрывает: бывший профессор Коммунистической Академии. Свесились мы в квадратную прорезь — с первых же его слов поняли: непробиваемый. А сидим в тюрьме давно, и сидеть ещё много, ценим весёлую шутку — надо слезть позабавиться! Довольно просторно в купе, с кем-то поменялись, стиснулись.
— Здравствуйте.
— Здравствуйте.
— Вам не тесно?
— Да нет, ничего.
— Давно сидите?
— Порядочно.
— Осталось меньше?
— Да почти столько же.
— А смотрите — деревни какие нищие: солома, избы косые.
— Наследие царского режима.
— Ну да и советских лет уже тридцать.
— Исторически ничтожный срок.
— Беда что колхозники голодают.
— А вы заглядывали во все чугунки?
— Но спросите любого колхозника в нашем купе.
— Все посаженные в тюрьму — озлоблены и необъективны.
— Но я сам видел колхозы…
— Значит, нехарактерные.
(Клинобородый и вовсе в них не бывал, так и проще.)
— Но спросите вы старых людей: при царе они были сыты, одеты, и праздников сколько!
— Не буду и спрашивать. Субъективное свойство человеческой памяти: хвалить всё прошедшее. Которая корова пала, та два удоя давала. — Он и пословицей иногда. — А праздники наш народ не любит, он любит трудиться.
— А почему во многих городах с хлебом плохо?
— Когда?
— Да и перед самой войной…
— Неправда! Перед войной как раз всё наладилось.
— Слушайте, по всем волжским городам тогда стояли тысячные очереди…
— Какой-нибудь местный незавоз. А скорей всего вам изменяет память.
— Да и сейчас не хватает!
— Бабьи сплетни. У нас 7–8 миллиардов пудов зерна. [144]
— А зерно — перепревшее.
— Напротив, успехи селекции.
— Но во многих магазинах прилавки пустые.
— Неповоротливость на местах.
— Да и цены высоки. Рабочий во многом себе отказывает.
— Наши цены научно обоснованы, как нигде.
— Значит, зарплата низка.
— И зарплата научно обоснована.
— Значит, так обоснована, что рабочий бульшую часть времени работает на государство бесплатно.
— Вы не разбираетесь в политэкономии. Кто вы по специальности?
— Инженер.
— А я именно экономист. Не спорьте. У нас прибавочная стоимость невозможна даже.
— Но почему раньше отец семейства мог кормить семью один, а теперь должны работать двое-трое?