– Так я и не говорю… Конечно, работа. Я просто…
– А просто – так сиди и молчи.
Я думаю, что бабушка обидится, смотрю на нее. Она кивает головой и покорно усмехается:
– Вот, детка, как старый, так никуда не гожий – и надо ж мне говорить?..
Я обычно в таких случаях улыбаюсь – работа продолжается. Вот и сейчас бабушка сидит, собирается что-то сказать.
– И куда Зинка рецепт отнесла – может, не в ту больницу? – и молчит. Долгое молчание, мы уже мажем кистями по ставням; отец спрашивает:
– Какой рецепт?
– Да на очки – сказала, что отнесла уже месяц как, а очков все не сделают. Неужели всем так долго? Как же люди ходют?
– Наверное, она и не относила – жди теперь. Надо посмотреть: может, где у нас какие старые очки валяются, все что-нибудь бы видела. А так будешь ходить – совсем окосеешь.
Отец отошел на несколько метров, посмотрел на покрашенное.
Бабушка подняла на него лицо:
– Ну как, красиво? – повернулась к окну, долго щурилась.
Я увидел, как от напряжения у нее поползла по щеке слеза. Она вытерла ее рукой, растерла ладонями, вздохнула и начала подниматься. Поднявшись, пошла, опираясь рукой о стену.
Я хотел сказать ей, чтобы она остановилась, и – не знаю, что я еще хотел; посмотрел ей вслед и ничего не сказал. Я хотел подвести ее к окну и объяснить, какой там цвет – как небо, как это просто, как это ничего не стоит – видеть. Я об этом думал и понимал, что мне этого только хочется – и все, не больше. Потому что минуту назад я видел здесь бабушку, она что-то говорила, и это было естественным и ясным мне все время. Я этого даже не замечал. А когда начал думать, как ей сказать, объяснить, – все изменилось, точно прошло через стекло. Конечно, я мог бы сделать все так, как думал – и произнести какие-то слова, и подводить ее к ярко-синему окну, удивляясь, что этого можно не видеть; и я даже хорошо представляю – но это было бы совсем не настоящим. И я понял, что этого можно только хотеть. То, что я показываю бабушке цвет окон, может быть настоящим только вот в таком виде – я могу этого только хотеть, не больше.
Я красил дальше. И не хотелось больше красить. Я ждал, что придет бабушка и будет сидеть со мной рядом. Я даже представил, как она сидела бы, а потом спросила:
– А другой краски не было? Кабы зеленой, а?
Я пожал бы плечами и, наверное, ничего бы не сказал.
К обеду мы закончили. Светило солнце, и все сверкало. Я был весь перемазан краской и пошел отмываться керосином. После керосина мыло не мылилось, и в рукомойнике кончилась вода. Я схватил одно ведро – другого не было под рукой – и пошел по дорожке возле подсолнухов. Чтобы не ходить с одним ведром, я решил зайти к бабушке, принести воды и ей.
Бабушка возилась с керогазом. Может быть, руки ее работали по привычке, но все получалось у нее очень ловко. Когда я смотрел, как бабушка работает, то начинал подозревать, что она все видит и только притворяется. Бабушка приподняла голову, поддерживая очки.
– Давайте я вам воды принесу. – Я взял ведро и стоял, не отходил. Надо было еще что-то сказать, и я знал что – про ее очки, как я их отремонтирую; но я молчал. Постоял и пошел медленно – хотелось оглянуться, и от этого я все так же медленно шел.
Когда вернулся назад, поставил ведро и сказал:
– Ба, давайте я сейчас поправлю очки.
Она сняла их, сложила, распрямила дужки.
– А, не надо – у тебя, наверное, работы много. Может, Зинка привезет. – Она помолчала, махнула рукой. – Может, они и ненужные мне. Все равно темно.
Я промолчал и пошел тихонько.
Странно, но было такое чувство, словно меня освободили от работы. Я думал, что возьму очки вечером, и даже незаметно для бабушки, чтобы ей завтра был сюрприз, но знал уже, что не буду этого делать.
Конечно, надо было бы сделать ей очки, хотя бы дужку прикрепить. Я шел и думал, что надо, и даже представлял, где бы дома можно найти старые очки, чтобы снять с них эту дужку. Но я знал, что все останется так, как есть.
И мне показалось, что сейчас нечего делать, хотя работы было еще много. Просто стало безразлично. Словно я остановился, а можно бежать вперед или оглянуться и назад пойти – куда же я хочу пойти? Я стою и знаю, что так мне и хочется, так и надо мне стоять – и только хотеть: или вперед, или назад.
– Ваня! – отец позвал меня. Надо было еще что-то красить.
Когда приблизился рассвет и воздух побледнел, все обнажилось, словно вывернулось наизнанку. Разбросанно валялись обугленные бревна – сырой дым поднимался густо и нехотя. Казалось, пожар был где-то рядом, недалеко, а здесь вдруг оказались, притягивая к себе страхом, и эти бревна, и бесстыдно оголенная печь. Запах гари, уже ставший неотвратимым, стоял над всем этим.
Всю ночь мелькали, кричали люди. И когда поняли, что надо дать догореть, – поутихли. Стояли неровной толпой и смотрели. Разница между резким жаром, бьющим в лицо, и холодом в спину – завораживала. Скоро надоело так стоять, и люди стали переходить друг к другу, переглядываясь и озираясь. Все они жили на одной улице, но казалось, что встречаются взглядами впервые; как на похоронах, в их глазах молчали понимание и пустота.
Вместе с домом сгорела и старуха. Она долго жила здесь одна, и все давно привыкли к ней, как к пустому месту. Звали ее Гейчиха.
Со страхом ходил я среди людей, стараясь найти место повыше, чтобы увидеть, как возле погнутой бревнами кровати лежит то, что осталось от Гейчихи. Раньше она меня пугала своей молчаливостью и одиночеством – это было непривычно ясно для меня, что она одна: и ходит по улице одна, и дома сидит тоже одна. Когда я залез на забор и вглядывался, и боялся рассмотреть хорошо – этот страх не изменился, а только стал намного сильнее.
Тогда мне казалось: все, что было связано с Гейчихой – ее пугающая молчаливость и одиночество, – было с ней все время, пока она жила, а теперь Гейчихи нет, и некуда деваться и молчанию, и одиночеству. Чувства эти, как невыносимый запах гари, висели надо всем: над пожарищем, над тем, куда до слез вглядывались мои глаза; и было страшно, что никуда это все может не поместиться, а только будет напрягаться в воздухе, усиливаясь с каждой минутой.
Когда я возвращался зимними вечерами из школы, то недалеко от своего дома – он стоял напротив дома Гейчихи – затихал, таил дыхание и хотел как можно быстрее оказаться дома, в уютном и светлом тепле. Гейчихины окна тоже были ярко освещены, но за занавесками не мелькали тени, как во всех домах улицы, и казалось, что окна эти напряженно вглядываются куда-то, не мигая. Я знал, что мой страх останется таким же и после пожара, только станет сильнее, словно меня кто-то увидел, наконец, в темноте и смотрит, не отрываясь.
Больше всего Гейчиха не любила свиста. А я все время, когда летом не с кем было играть, насвистывал, прогуливаясь возле дома, не зная, что можно делать одному. Она выглядывала в окно и показывала кукиши. Большой палец при этом прижимался к самому стеклу и оттого казался еще большим. А за кукишем странно улыбалось ее лицо.