Первый, случайный, единственный | Страница: 43

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Только одна из его тюрем отличалась от других. Сначала Георгий даже вздохнул с облегчением, когда после очередного пешего перехода его заставили спуститься в нее. Эта яма была забетонирована; видимо, его привели в те места, которые были обустроены для содержания пленников капитально, не наспех. Ну конечно, ведь наверху были слышны голоса, блеянье овец, лай собак – шла обычная сельская жизнь.

Георгий спустился по железной лесенке, над ним захлопнулся люк, и он услышал, что на люк сверху навалили еще и бетонную плиту, которая, когда он спускался, лежала рядом. Он почти обрадовался железу и бетону: все-таки была надежда, что здесь окажется поменьше червей и жуков, которые просто кишмя кишели в земляных ямах.

Но, как вскоре выяснилось, радовался он напрасно. Через несколько часов Георгий с удивлением почувствовал старческую одышку – прежде он даже не знал, что это такое! – а к вечеру понял, что вот-вот задохнется. Пот лился по его телу ручьями, воздуха не хватало, он словно бы видел себя со стороны или откуда-то сверху – лежит, скрючившись, с синим лицом, хватается за горло…

Он пришел в себя уже наверху, на воздухе, очнувшись от того, что все его тело сводило судорогой.

– Очухался? – весело спросил молодой мужской голос. – Теперь расскажешь, кто ты такой?

– Думаешь, я еще не все рассказал? – ничего перед собою не видя, прохрипел Георгий. – Все почки отбили своими расспросами.

– Почки! – засмеялся тот. – Это мы тебя, скажем так, еще не спрашивали… Теперь спросим. Хватит валяться, пошли.

Очередной допрос, происходивший на этот раз не в землянке, а в чистой комнате с коврами, не удивил его и не напугал. Все чувства, которые были соотносимы со страхом, за время плена у него атрофировались – Георгий понимал, что не по великой его смелости, а просто потому, что он был уверен: живым отсюда все равно не выберется. Даже если его сменяющие друг друга охранники поймут, что он не работал на ФСБ или на военную разведку, и не расстреляют его сами, все равно продадут в самом деле в горы, а там на строительстве дорог и прочих необходимых боевикам сооружений русские пленные – об этом он слышал еще во время своей операторской работы – долго не живут. Да к тому же сухой, до боли в груди, кашель, да слабость, которая с каждым днем увеличивалась… В общем, думать о будущем с надеждой уже не приходилось, а значит, можно было особенно не бояться и того, что происходило в настоящем.

Поэтому он, как заведенный, неизвестно в который раз отвечал на одни и те же идиотские вопросы и смотрел на допрашивающих с полным равнодушием.

– Ты пойми, – объяснял ему рыжий, как он сам, чеченец с веселым голосом и с такими же веселыми молодыми глазами, – мы тебе, скажем так, помочь хотим. Ты нам скажи, кто за тебя заплатит, мы свяжемся, сообщим… Плохо тебе так будет?

– Хорошо, – тупо отвечал Георгий. – Только никто за меня не заплатит, некому и сообщать.

– Такой молодой, такой способный – так много на камеру наснимал, да! – и так мало себя ценишь, – качал головой веселый чеченец. – Вот я знаю, если со мной плохое случится, весь мой тейп деньги соберет и за меня заплатит. Меня высоко ценят, я себя тоже высоко ценю. А ты себя не ценишь, совсем не ценишь.

Он цокал языком и пожимал плечами с подчеркнутым недоумением. Георгий смотрел ему в глаза и молчал. Он действительно уже объяснил все, что мог; добавить было нечего.

Теперь он с неопровержимой ясностью понимал, какой опасной авантюрой была их с Валерой поездка. Конечно, у них были все необходимые для работы в Чечне документы, и военные оказывали им хоть и не слишком рьяное, но содействие или, по крайней мере, не мешали, и те, «кому следует», наверняка их проверили, хотя и не очень контролировали в общем бардаке этой дурацкой войны, – но при этом они работали все же на собственный страх и риск. Видимо, это и была плата за дорогую камеру «Дивикам» и за будущую мировую славу…

Вообще-то Георгий догадался об этом еще раньше, общаясь с журналистами, работающими в Чечне. Но только теперь, в плену, он полностью утвердился в своей догадке: англичане потому и заключили с ними такой восхитительный контракт, что не собирались нести за них никакой ответственности. Неизвестно, почему Валера не проверил это у тех юристов, с которыми советовался в Москве, но Георгий ясно помнил: ситуация вроде той, в которую он попал сейчас, в контракте не значилась точно. И вряд ли английские работодатели, с которыми он даже не был знаком, стали бы платить за него бешеный выкуп из личного сочувствия. Он слышал, что западные страны выкуп в подобных случаях вообще не платят, чтобы чеченцам неповадно было развивать такой выгодный бизнес.

Он был полностью предоставлен сам себе. Но к этому он как раз привык с ранней своей юности, а вот к тому, что ничего не может сделать даже для самого себя, – к этому привыкнуть было невозможно. Но это теперь стало так и не обещало измениться.

Вообще-то он и не собирался привыкать к своей беспомощности – он просто не думал о ней, потому что в таких размышлениях не было смысла. Да, его никогда в жизни не били, потому что он всегда был высокий, широкоплечий, даже в детстве, и никто просто не решался его задирать, а сам он не мог трогать тех, кто слабее, то есть практически всех… А теперь его били постоянно, просто от нечего делать, даже не с целью что-то узнать – они наверняка и сами понимали, что скрывать ему нечего, – и ответить на удары было невозможно. Ну, и что толку было думать о постоянном унижении? Он понимал, что ужас происшедшего с ним все-таки не в этом…

Ужас был в том, что мать останется одна, и виноват в этом только он сам, со своей дурацкой безоглядностью.

Георгий никогда не думал о матери так много, как сейчас, в этих сменяющих друг друга ямах. И дело было не только в том, что прежде его жизнь, довольно разнообразная, не оставляла времени для таких размышлений. Просто он с самого начала своей юности знал: жизнь, которой живет его мама, – полная тихой и постоянной опаски, – эта жизнь не для него. Отец погиб, когда Георгию было четыре года: вышел в море на сейнере, случился шторм… Георгий его почти не помнил, только знал от матери, что отец не боялся ничего и с ним можно было ничего не бояться.

– Весь ты в него пошел, Егорушка, – вздыхала мама. – И ростом, и характером… Все тебе тесно, все тебя тянет куда-то, и страха у тебя ни к чему нету.

У нее, наоборот, страх был главным жизненным чувством. То есть почти главным – сразу после любви к нему. Даже не страх, а вот именно осторожная опаска, которой Георгий никогда не понимал и из-за которой его жизнь шла совсем отдельно от ее жизни.

Но какая разница, как шла его жизнь! У него не было никого, кроме матери, он любил ее и все в ней любил – и эту ее опаску, и готовность довольствоваться малым, и то, что только она звала его Егорушкой, так просто переиначивая его чересчур торжественное имя, которое каждый переиначивал по-своему…

Он знал, что смысл ее жизни заключается только в нем, – и, получается, он сам повернул свою жизнь так, чтобы ее жизнь потеряла смысл.

«Все-таки не сразу она забеспокоится, – тоскливо размышлял он, сидя в очередной своей тюрьме, на этот раз в обычном погребе деревенского дома. – Я же ей позвонил как раз перед Ведено…»