– Ну вот, все из-за тебя!
Это прозвучало уже не презрительно и не сердито, а совсем по-девичьи, даже по-детски. Георгий улыбнулся. Заметив это, Марфа неожиданно улыбнулась в ответ и сказала:
– Наше знакомство начинается с неприятностей.
– Ничего, – ответил он, – я постараюсь больше тебе их не причинять.
– Посмотрим! – хмыкнула Марфа.
К зимней сессии Георгий окончательно убедился в том, что учиться во ВГИКе в общем-то нетрудно. Надо было, правда, исправно посещать все лекции и семинары, за этим деканат следил с необычной для творческого вуза строгостью. Но это Георгия как раз не угнетало. Ему некуда было особенно ходить, кроме института, он не привык спать до полудня, как большинство его однокурсников, да и лекции были интересные.
Его угнетало другое, и чем дальше, тем все больше… Георгий видел, что тому, для чего он сюда пришел – операторскому делу, – его никто учить не собирается. Муштаков осенил группу своим присутствием всего дважды, в сентябре. Да и то, если на первом занятии он выглядел оживленным и говорил какие-то интересные вещи – например, о праве оператора на субъективность, – то на втором уже смотрел на своих студентов пустыми, равнодушными глазами, с неохотой слушал то, что они пытались ему рассказывать, и, судя по всему, мечтал только об одном: поскорее отделаться от этих назойливых людей, которые неизвестно чего от него хотят.
Во вгиковской мастерской Муштакова было десять студентов, среди которых Георгий смотрелся просто мальчишкой. Их возраст подходил к тридцати, почти все они поступили с третьего, а то и с четвертого раза, успели поработать на телевидении, что-то поснимать и с небрежной уверенностью рассуждали о такой неведомой вещи, как компьютерный видеоарт.
Георгий не то что о видеоарте, но даже о компьютере имел самое приблизительное представление. В Таганроге он никогда его не видел и считал гибридом печатной машинки с калькулятором. Он слышал, что в Москве компьютеры уже появились, хотя и стоят дико дорого – чуть ли не так же, как квартира. Ну и что, что слышал? Все равно, попав в Москву, он не представлял, где на этих компьютерах работают и как.
Ему становилось все яснее, что он поступил на операторский случайно, что выглядит во всех отношениях белой вороной и не обладает ни одним из тех качеств, которые помогли бы ему утвердиться в этом странном творческом мире. Этот мир не удивить было ни молодым запалом, ни страстным желанием работать. А главное, он совершенно не нуждался в новичках, потому что и так был под завязку заполнен незаурядными, уже состоявшимися людьми…
От всего этого брала тоска. Вот Федька Казенав – тот не унывал никогда.
– Ты, Жорик, зря депрессуху на себя нагоняешь, – говорил он. – Уныние – смертный грех, слыхал? И вообще, сейчас, может, время разбрасывать камни, а урожай потом снимем.
– Какой же урожай от камней? – невесело усмехался Георгий.
Федьке все-таки было проще: сценарные идеи вертелись у него в голове в неимоверном количестве, и для того, чтобы их воплотить, требовался только лист бумаги. Да пронырливость, которой Федьке было не занимать. Он уже знал каких-то людей на «Мосфильме», раздал десяток своих сценарных заявок каким-то продюсерам, был своим человеком в буфете Дома кино и даже попал однажды в вытрезвитель вместе с одним молодым и перспективным телеведущим.
А что мог сделать Георгий, если за полгода он даже камеру ни разу в руках не подержал?
А поснимать камерой ему хотелось так, что просто скулы сводило! Даже примитивную армейскую «Супер-8» он вспоминал теперь с тоской. Фотографии надоели, ему не хватало в кадре движения, не хватало жизни…
«А потом что? – невесело размышлял он, возвращаясь в общагу после занятий. – Допустим, дадут когда-нибудь и камеру. Ну, будут же практические занятия, хотя бы на старших курсах. Дадут, поснимаю, сдам экзамен – и что?»
Наверное, о чем-то подобном задумывались все студенты операторских мастерских ВГИКа. Да и не только операторских… Но что ему было до каких-то «всех»! Ему недавно минуло двадцать лет, силы кипели в нем, он видел тайную жизнь внешнего мира, чувствовал, что может остановить ее своей рукой, сделать зримой для всех, – и его с ума сводила мысль о том, что все это происходит в его душе впустую.
Георгий не находил большого удовольствия в выпивке, но уже через пару московских месяцев с удивлением понял, что только водка выводит его из состояния растерянности и унылой подавленности. Впрочем, удивление было не очень-то сильным. В институте не было, кажется, ни одного студента, который не пил бы или не курил травку. Это была традиция, и ее как-то даже неприлично было нарушать. В конце концов, и Шукшин пил. А Высоцкий не только пил, но и сидел на игле, хотя в советские времена наркотики еще не были так доступны. И любой кинофестиваль, это все знают, представляет собой одну сплошную пьянку, в которой активно участвуют даже самые яркие звезды. А Депардье, например, и вовсе запойный алкоголик, и даже не скрывает этого.
Что бы Георгий ни пил, голова у него на следующий день никогда не болела, он даже не понимал, что это такое, похмелье. Да и пил он довольно спокойно. По крайней мере, не грозился всех поубивать и не выбрасывал из общаговских окон кастрюли с супом, как это любили делать многие вгиковские студенты.
И о чем, в таком случае, было переживать? Ему ведь просто становилось веселее от спиртного, и будущее не казалось таким уж безнадежным, и верилось, что силы его не уйдут в песок…
– Ты п-понимаешь… В общем, у меня просто руки чешутся…
Они сидели в неуютном, как рабочая столовая, прокуренном буфете на втором этаже Союза кинематографистов, пили коньяк, и Георгий уже полчаса объяснял Марфе, почему разочарован институтом, Муштаковым, его мастерской, Москвой… Встретились они случайно. Георгия затащил сюда Федька, потом он куда-то умчался, и тут появилась Марфа – наверное, приходила зачем-то в Союз.
Сразу после лекций Георгий выпил с Федькой бутылку водки прямо в зеркальном предбаннике вгиковского буфета, поэтому коньяк ложился теперь на прежний хмель. К тому же он ничего не ел целый день, без размышлений сделав финансовый выбор между едой и выпивкой.
Марфа на его рассказ никак не реагировала. Она прихлебывала коньяк, разглядывая, как он искрится и переливается в свете неярких ламп. Наверное, размышляла, как будет описывать эту золотую игру света, если увидит ее на экране.
– А Гондурас не беспокоит? – поинтересовалась она наконец.
– Какой Гондурас? – опешил Георгий.
– Анекдот такой есть, – спокойно объяснила Марфа. – Да ему сто лет, неужели не знаешь? Как Петька говорит: «Что-то меня, Василий Иванович, Гондурас беспокоит», – а тот ему отвечает: «А ты его, Петька, не чеши».
– Я не чешу, – криво усмехнулся Георгий. – Само чешется. С тобой, наверно, такого не бывает. Ты чего захочешь – все получишь. А я…
– А ты бедный-несчастный деревенский мальчик, никто тебя не ценит, в объятиях не душит, светлого будущего не обещает, – словно гвозди вбивая, произнесла Марфа. – Ах-ах, как тебя жалко! Помнится, один твой земляк тоже вот так вот явился в Москву, уверенный в собственной исключительности. Пьеску свою самой Ермоловой принес, ни более ни менее как для бенефиса. А сам небось говорить не умел по-человечески – гыкал, наверное, вроде тебя. И вместо «скрипеть» писал «рипеть». Но зато правильно к себе отнесся, и это впоследствии дало результат.