Мальчик с голубыми глазами | Страница: 47

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Послушай-ка. Тот скользкий тип на днях снова заходил. Уселся на это самое место и заказал лимонный пирог-безе. А я издали смотрела, как он ест. Потом он подошел к стойке и заказал еще порцию. И, покончив с нею, подозвал меня и заказал еще одну. Ей-богу, дорогуша! Вот чесслово!.. За каких-то полчаса он умудрился слопать шесть здоровенных кусков! Наша Толстуха, как всегда, уселась прямо напротив него, и я видела, что глаза у нее от удивления вот-вот на лоб выскочат. Как и у меня, впрочем.

Маленькими глотками я пила шоколад; он казался мне совершенно безвкусным, но был горячим, что уже меня успокаивало. Я поддерживала эту, в общем-то, совершенно бессмысленную беседу, почти не обращая внимания на слова Бетан, окруженная глухим шумом голосов, напоминающим морские волны, набегающие на берег, и как бы спрятавшись за стеной этого шума.

— Эй, детка, отлично выглядишь…

— Бетан, два эспрессо, пожалуйста…

— …целых шесть кусков! Нет, ты только представь себе! Я уж подумала: а что, если он скрывается от полиции, пристрелил свою любовницу и собирается спрыгнуть с мыса Бичи-Хед, пока копы до него не добрались? Потому что целых шесть кусков пирога — господи боже! Да такому человеку явно нечего терять…

— …и я сказал ей, что этого мне не нужно…

— Я сейчас, детка, подожди минутку.

Иногда в шумном помещении вдруг отчетливо слышишь один-единственный голос или даже одно-единственное слово; этот звук резко выделяется в сплошной массе звуков, отлетая от них, точно от стены, и кажется фальшивой нотой, которую неудачно взял скрипач в оркестре.

— «Эрл грей», пожалуйста. Без лимона и без молока.

Его голос я различаю безошибочно. Негромкий, чуть в нос, с несколько излишним нажимом на придыхательные согласные; произношение у него очень четкое, как у театрального актера или у человека, который прежде сильно заикался и боролся с этим. И снова я слышу музыку — начальные аккорды симфонии Берлиоза, которые всегда сопутствуют моим пугающим мыслям. Почему именно Берлиоз, я не знаю, но звуки этой симфонии накрепко связаны с самым потаенным моим страхом, именно они звучат для меня как мелодия конца света.

Я старалась говорить ровно и негромко. Нет никакой необходимости беспокоить остальных посетителей.

— Вот теперь тебе это действительно удалось, — начала я.

— Понятия не имею, о чем ты.

— О твоем письме.

— Каком письме?

— Не вешай мне лапшу на уши! — возмутилась я. — Сегодня Найджел получил какое-то письмо. Судя по его настроению перед уходом и по тому, что мне лично известен только один человек, который способен до такой степени его завести…

— Приятно, что ты так думаешь, — заявил он с улыбкой в голосе.

— И много ты рассказал ему?

— Не очень. Но ты ведь знаешь моего братца. Он весьма импульсивен. И часто понимает все совсем не так. — Он помолчал, потом продолжил, и снова в его голосе послышалась улыбка: — Возможно, он был потрясен завещанием доктора Пикока. А может, просто хотел, чтобы наша мать не сомневалась: для него это тоже полный сюрприз. — Сделав несколько неторопливых глотков своего драгоценного чая без молока и без лимона, он заметил: — А мне казалось, ты должна быть довольна. Это по-прежнему чудесный особняк. Хотя и несколько запущенный. Тем не менее привести его в порядок ничего не стоит. И он битком набит всевозможными предметами искусства. Разнообразными коллекциями. В общем, три миллиона фунтов — это по самым скромным подсчетам. Я бы оценил почти в четыре…

— Мне нет никакого дела до этого особняка, — рассердилась я. — Пусть его отдадут кому-нибудь другому.

— А никого другого и нет, — пожал он плечами.

Да нет, есть! Есть Найджел. Найджел, который доверял мне…

Как хрупки все те вещи, что мы создаем. Как трагически эфемерны. А этот особняк, наоборот, прочен как скала, прочна его черепица, его балки и скрепляющий стены цементный раствор. Разве можем мы, люди, соревноваться с камнем? Разве способен устоять наш маленький союз?

— Должен признаться, — мягко промолвил он, — что надеялся получить от тебя хоть какую-то благодарность. В конце концов, собственность доктора Пикока тянет на кругленькую сумму, более чем достаточную, чтобы навсегда уехать из этих мест и купить себе вполне пристойное жилье.

— Меня моя жизнь и так вполне устраивает, — отрезала я.

— Правда? А я, наверное, готов даже на убийство, лишь бы отсюда выбраться.

Я молча крутила в руках пустую чашку из-под шоколада. Потом наконец спросила:

— И все-таки, как на самом деле умер доктор Пикок? И сколько он оставил тебе?

Голубоглазый помолчал и ответил:

— Зачем же так зло?

— А мне все равно, — прошипела я. — Ведь все кончено. Все мертвы…

— Не все.

«Да, — мысленно согласилась я, — пожалуй, действительно, еще не все».

— Значит, ты все-таки помнишь?

И снова в его голосе послышалась улыбка.

— Помню, но очень мало. Тебе же известно, сколько мне тогда было лет.

«Достаточно, чтобы помнить все», — наверняка подумал он. По его мнению, я должна помнить многое. А для меня эти воспоминания существуют лишь в виде разрозненных фрагментов, связанных с Эмили, в лучшем случае весьма противоречивых, а то и откровенно невозможных. Впрочем, я знаю то, что и все остальные: она была знаменитой, уникальной; университетские профессора писали о ней диссертации, называя это «феноменом Эмили Уайт».

«Память, — пишет доктор Пикок в своей работе „Человек просвещенный“, — это в лучшем случае весьма несовершенный и в высшей степени идиосинкразический процесс. Мы обычно воспринимаем мозг как механизм, работающий на полную мощность и обладающий гигабитами информации — звуковой, визуальной и тактильной, — которую в любой момент можно легко вызвать. На самом деле это далеко не так. Конечно, теоретически я способен вспомнить, что ел на завтрак в то или иное конкретное утро моей жизни, или, допустим, прочесть наизусть сонет Шекспира, который выучил еще в детстве. Однако куда более вероятно, что если не прибегать к лекарственному воздействию или глубокому гипнозу — причем оба метода весьма сомнительны, особенно при учете уровня внушаемости данного субъекта, — то эти весьма конкретные воспоминания окажутся для меня недоступны и в конце концов окончательно деградируют, подобно оставленному под дождем электроприбору, в котором от сырости началось короткое замыкание. В итоге вся система перестанет функционировать нормально, переродившись в альтернативную или резервную память, дополненную сенсорными ощущениями и внутренней логикой, которая может быть основана на совершенно ином опыте и наборе физиологических стимулов, зато обеспечивает мозгу компенсаторный буфер, защищающий его от любого нарушения логической цепи или от очевидных неполадок в функционировании».

Милый доктор Пикок! Он всегда изъяснялся так витиевато. Если очень постараться, я смогу даже услышать его голос — такой приятный, плюшевый, чуточку комичный, точно партия фагота в симфонической сказке Прокофьева «Петя и волк». Его дом находится почти в центре города, это один из больших старых особняков, окруженный садом; там высокие потолки, потертые паркетные полы и широкие эркеры, повсюду торчат колючие листья аспидистры, а комнаты пропитаны чудесным запахом старой кожи и сигар. В гостиной, помнится, был камин, огромный, с резной каминной полкой и часами, которые громко тикали; по вечерам доктор непременно разжигал огонь и, время от времени подбрасывая в камин дрова и сосновые шишки, рассказывал свои бесконечные истории любому, кто забредет к нему в гости.