– Сережа, что случилось? – спросила она, зачем-то стараясь, чтобы ее голос звучал спокойно. Как будто это теперь хоть что-то значило! – Кто такая… Марусенька?..
Она спросила про Марусеньку, потому что просто не могла произнести то, другое имя, которое ее муж произнес с таким чужим, таким невозможным придыханием.
Он хлопал себя по карманам, проверяя ключи от машины. А когда посмотрел на нее, Анна поняла, что перед нею стоит совершенно незнакомый человек. Знакомым было только белое пятнышко-стрела, протянувшееся от глаза до виска.
– Марусенька – это ребенок, – сказал Сергей. – Маленький ребенок. А Амалия – это ее мама. Ведь ты это хотела спросить, Аня? Это так, и с этим я ничего не могу поделать.
Он вышел; хлопнула дверь.
Анна положила деревянную лопатку на подзеркальник и тоже вышла, но не на улицу, а в комнату. Она не могла оставаться в прихожей: ей казалось, что Сергей еще отражается в зеркале.
В гостиной она медленно опустилась на узкую, изогнутую колбасой козетку. Сергей всегда смеялся над этим неудобным то ли сиденьем, то ли ложем и всегда говорил, что подобной мебелью могли пользоваться только люди, привыкшие жить напоказ. Но козетка была старинная, она стояла в этой комнате задолго до его рождения, и, конечно, никому не пришло бы в голову от нее избавиться. Это вообще была такая квартира, в которой сложившийся порядок вещей нарушить было невозможно, потому что этот порядок был овеян какой-то давно ушедшей, но очень сильной жизнью.
Анна обвела комнату одним долгим взглядом и вдруг поняла, что Сергея здесь нет, и не просто нет, потому что он на работе или в командировке, а вообще нет. Все его есть: открытая на середине книга – «Улисс», которого он читал по-английски, коробка с заготовками для сигарет – в Англии он приохотился вручную набивать сигареты, каждый раз выбирая новый табак, тяжелая зажигалка, сделанная из ружейной гильзы еще, кажется, в Первую мировую войну, военный же портсигар из вороненой стали, – все его есть, а самого его нет и уже не будет. Он ушел из этого дома, и пустота, заменившая его, оказалась так ужасна, что у Анны потемнело в глазах. Эта жуткая могильная пустота была страшнее, чем нелепое имя, произнесенное с придыханием, и страшнее, чем ложь, в которой они жили, получается, давно, раз была уже даже Марусенька, и страшнее, чем его холодность в их жемчужной постели… Пустота без него была страшнее всего, и с этим ничего нельзя было поделать.
Анна не помнила, как прошла эта ночь, и весь следующий день, и вечер. Она, наверное, что-то делала, то есть ничего она толком, конечно, не делала, но все-таки производила ведь какие-то движения: выключила огонь под задымившейся сковородкой, выключила телевизор, пересела с козетки в кресло, полистала «Улисса»… Что еще она делала, Анна вспомнить не могла. Да, кажется, еще заводила музыкальную шкатулку, которая стояла у Сергея на столе в кабинете: один за другим вставляла в нее картонные трафареты, накручивала тугую ручку и смотрела, как вращается медный игольчатый валик, и слушала, как звенят серебряные колокольчики и менуэт сменяется гроссфатером, а потом какой-то нежной, совсем простой мелодией… Это было самое осмысленное ее занятие за воскресенье, но и оно не имело смысла.
Когда открылась и закрылась входная дверь, она поняла, что в прихожую выходить не надо. Но, поняв это, Анна поняла – вернее, почувствовала – и другое: что сердце у нее встало на место, когда хлопнула входная дверь. Это было совсем не то место, где находилось прежде ее сердце, но оно все-таки встало куда-то. Конечно, она еще не понимала, куда, но ведь все последние сутки ее сердце просто дрожало в пустоте.
Сергей сам вошел в гостиную – не раздеваясь, как почтальон или слесарь. Он помолчал, глядя на жену, потом сказал:
– Если ты скажешь, что я должен уйти, – я уйду. Но это единственное, что я могу тебе обещать.
Надо было ему ответить. И ответить надо было то, что определит их жизнь не на сегодня и не на ближайшую неделю или месяц, а навсегда. «В горе и в радости, в нужде и в богатстве, пока смерть не разлучит вас» – так, кажется, это говорилось совсем по другому поводу… Надо было ответить правду, сказать то, что она чувствовала. Но мучительность происходящего заключалась в том, что единственная правда, которую Анна чувствовала, обрекала их обоих на бесконечную ложь.
– Сережа, я не скажу, что ты должен уйти, – наконец выговорила она. – Я этого не знаю. И не надо мне ничего обещать. Оставайся.
Он стоял на пороге гостиной, смотрел на нее потемневшими, навсегда теперь непонятными глазами; белое пятнышко стрелой впивалось ему в висок. Потом он медленно расстегнул мокрый плащ. Анна вышла из комнаты.
Матюшка вырос и стал не совсем ее, а «Предметный мир» остался совсем ее, и Анна могла относиться к нему если не как к своему ребенку – она ни к кому и ни к чему не могла относиться так, как к своему ребенку, – то по крайней мере как к своему детищу.
Она любила этот журнал, потому что он был совершенно такой, каким она хотела его видеть. Никто не диктовал ей, каким он должен быть, никто и ничего ей в связи с ним не навязывал, и если она решала, что караимские или мордовские вышивки, которыми всю жизнь занималась Валентина, – это интересно, то никто не мог ей помешать отвести под съемку вышивок хоть половину номера.
Да они и правда были интересные, эти вышивки, в них было так много изящества, до изысканности простого, что даже человек с менее развитым, чем у Анны, вкусом не мог этого не заметить. Мордовские вышивки были белые, а караимские – черные с золотом, и были еще смоленские – те делались нитками, крашенными соком каких-то цветов и трав, и выглядели поэтому такими же живыми, как сами эти цветы и травы.
Анна сидела в редакции за своим столом и рассматривала фотографии вышивок, которые, пока она была в Италии, принес Леша Разин.
– Ну как, Нюрочка? – с тщательно скрываемым волнением спросила Валентина. – Лешка сказал, что у него как раз от Сен-Лорана девица была, когда он фотографии эти сделал, так прямо сказал, чуть не описалась, на них глядя.
– Да хорошо, Валюшка, хорошо, – улыбнулась Анна. – Я, конечно, не девица от Сен-Лорана, чтобы так оригинально реагировать, но тоже впечатлилась. Статья готова?
– Обижаешь! – хмыкнула Валентина. – Если уж у Павлика про его бараки статья готова, то разве я не подсуечусь? А про бараки и в летний номер не поздно будет дать, небось не развалятся до лета!
Валентина задрапировала всевозможными вышитыми тканями половину редакционного помещения. Чайный столик был покрыт белым украинским полотенцем с черно-красными петухами, на диване лежали смешные провинциальные думочки, расшитые гладью, – пейзаж «Лунная ночь», картина «Северный олень» и прочее в том же духе. А над Валиным столом висели на стене слуцкие шелковые пояса, в персидском узоре которых мелькали ярко-синие васильки. Анна до сих пор не могла привыкнуть к этим поясам, хотя они были все-таки не старинные, а современные под старину; Валентина привезла их из Белоруссии года два назад. Просто слишком много воспоминаний было связано со слуцкими васильковыми узорами.