– Я зато много всего другого успела понять, – сказала тогда Аня.
При этом она, конечно, думала не о майорше Тамаре Григорьевне, а о том, что ни у одной женщины нет такого мужа, как у нее.
Но теперь, когда ей пришлось понять о человеческих отношениях что-то такое, о чем она прежде и представления не имела, Аня думала еще и о том, что с Сергеем весь ее жизненный опыт приобретается совсем по-другому, чем приобретался бы без него.
– Да, опыт у тебя в эти два года получится семимильный, – сказал он, словно отвечая ее мыслям.
И как он, с его математическим умом, находил такие точные в своей необычности слова, непонятно!
Чем больше Аня узнавала своего мужа, тем отчетливее понимала, что главной его загадки не разгадает никогда.
– Если бы ты видел, Сережа! – Аня даже прижала ладони к щекам, как будто от этого он увидел бы то же, что видела она. – Самые обыкновенные миски, но такие… настоящие! – Она обрадовалась, что наконец нашла главное слово.
Миски, кувшины и горшочки из черной керамики действительно показались ей чем-то таким настоящим, что было всегда, как Сож или грабовая роща. И назывались они не просто черными, а чернозадымленными! Да они были и не совсем черные, а вот именно с дымно-синим отливом. По их матовой поверхности глянцево поблескивал узор, похожий на косую сетку дождя или на еловые ветки.
Аня впервые увидела такую керамику в деревне Сябровичи, где брала молоко. Собственно, там брала молоко не она одна, а весь гарнизон, потому что, кроме Сябровичей, других деревень поблизости не было.
Сначала Ганка – веселая разбитная женщина, года на три старше Ани – приносила молоко к воротам гарнизона, а потом Аня стала ходить в Сябровичи сама. Ей нравилось идти с Матюшкой через лес, и даже дожди, которые зарядили в начале сентября, не мешали ее прогулкам. Она просто надевала резиновые сапоги и дождевик, брала зонтик и не обращала внимания на мелочи жизни.
Ганка охотно продавала ей свойские продукты, от одного вида которых у любого городского человека, привыкшего к голубоватому пакетному молоку, текли слюнки: и яйца с густо-оранжевыми желтками, и сладкие сливки, и сметану, в которой стояла ложка, и мягкий, с розовым отливом творог, и желтое деревенское масло, и разноцветный – от коричневого гречишного до прозрачного липового – мед.
Мед Ганка однажды вынесла в иссиня-черном горшочке, который и оказался чернозадымленной керамикой. Такие горшочки когда-то, еще до войны, делал ее дед. Их сохранилось много, и один был другого краше.
– Да глядзи, кали хочаш! Ты ж цезка мая, ци ж я цябе гладыш не пакажу? – весело засмеялась Ганка, когда Аня попросила показать еще что-нибудь из изделий ее деда.
– Почему я твоя тезка? – удивилась Аня. – Ты ведь Галина?
– Якая я цябе Галина? Анна я, па-нашаму Ганна будзе. Ну, а як я маладая яшчэ, дак Ганкай завуць. А дзед мой был Василий, па-нашаму Базыль.
Ганка говорила по-белорусски, но для Ани не было в этом языке ни одного непонятного слова. В нем была какая-то особенная, живая простота – простота естественности, основательности. Он был такой же настоящий, как чернозадымленная керамика или золотистое деревенское масло.
Это было главное, что Аня чувствовала и в грубовато-мелодичном белорусском языке, и в черном кувшине-гладыше, и в простой деревенской еде. Все это было одно, и все это принадлежало самым основам жизни, из которых искусство рождалось так же естественно, как рождались дети – хоть ее Матюша, хоть Ганкины девочки-близняшки с льняными косичками.
И об этом Аня рассказывала Сергею, сидя с ним вечером на балконе их квартиры.
Дожди сменились последним осенним теплом – наступило бабье лето, – и они каждый вечер пили чай на своем тесном балкончике. К счастью, он выходил в узкий торец двухэтажного офицерского дома, построенного из белого силикатного кирпича, поэтому можно было не опасаться, что в самый разгар беседы рядом появится соседка Тамара Григорьевна, вышедшая за чем-нибудь на свой балкон.
Аня пришила к кайме льняной салфетки, которой накрывала печенье, бусины от своих рассыпавшихся бус. Корзинка для печенья и так была красивая – она была сплетена из сосновой лучины, – а теперь, под сверкающей серебряными бусинами салфеткой, выглядела и вовсе необычно, даже Сергей это заметил.
– Я хотела у Ганки спросить, не продаст ли она хоть одну мисочку, но постеснялась, – сказала Аня.
– А ты не стесняйся, – посоветовал Сергей. – Хочешь спросить – спроси, это же просто. А она, если может, продаст, если не может – не продаст. Сама же про основы все понимаешь, – напомнил он. – А это, между прочим, тоже основы: если говоришь, что хочешь, и делаешь, что можешь. Такие же, как твои дымные кувшины.
– Говорят, их в Ветке очень много, – вспомнила Аня. – Ганка говорит, там есть музей, в который у ее деда что-то брали.
– Ну так съезди и посмотри, – сказал Сергей. – Теперь же нам это просто. Могу тебя утром на мотоцикле отвезти, а вечером забрать.
Мотоцикл «Восход» он купил неделю назад, и всю эту неделю, как только Сергей возвращался с работы, они уезжали кататься по лесам и катались дотемна. Матюшка вопил от восторга, сидя перед папой на бензобаке, а Аня, хоть и не вопила, но чувствовала, как сердце у нее трепещет – то ли от встречного ветра, то ли от счастья.
– Ага, просто! – возразила она. – А Матюшку куда?
– Ты в субботу поезжай, – сказал Сергей, – когда я дома. По-моему, музей в субботу не должен быть закрыт.
И в ту же субботу Аня поехала в Ветку, чтобы увидеть то, на что отзывалась ее душа.
Ветка была сравнительно близко – во всяком случае, туда можно было съездить на пару часов. А Слуцк был далеко, и за пару часов туда нельзя было бы даже добраться. Но Ане хотелось именно в Слуцк, потому что с тех пор как она увидела в журнале «Декоративно-прикладное искусство», целую подшивку которого привезла с собой сюда, фотографию слуцких поясов, они стали сниться ей по ночам.
Все в них было необычно! Мануфактура, на которой их делали триста лет назад, называлась «персиярня», потому что узоры для поясов специально привозили с Ближнего Востока. Это трудно было даже представить: где Персия, а где глухой белорусский городок! И сами эти пояса назывались тоже необычно – литыми, потому что ткались из шелковых, золотых и серебряных нитей… И особенно необыкновенно смотрелись среди их великолепных восточных узоров синие васильки, которых, конечно, в Персии и быть-то не могло.
В общем, было бы странно, если бы Ане не хотелось увидеть эти пояса собственными глазами.
Она понимала, что, как только скажет об этом Сергею, он тут же потребует, чтобы она немедленно ехала в Слуцк и ни о чем не думала, он прекрасно побудет с Матюшкой – возьмет отгулы, отпуск, да все что угодно возьмет!
Но ей было жалко, чтобы его отдых уходил на ее мечтания. Аня видела, что он устает, и устает не столько от напряжения своей нынешней работы, сколько от ее бессмысленности.