И другие были не хуже, не одна Зухра. Восточные женщины были так же сладостны, как жаркий день и спелый виноград. Несмотря на цветистость, это сравнение, сделанное каким-то здешним поэтом, казалось Матвею точным.
И все-таки ему не жаль было расставаться с ними, как вообще не жаль было расставаться с Востоком. На Востоке он понял в себе и в людях что-то важное, с трудом называемое словами. Но понял для того, чтобы оставить это понимание у себя за спиною.
Матвей заезжал в больницу к отцу по утрам, перед работой. Из-за этого ему пришлось почти перебраться из Зябликов в Москву – во всяком случае, ночевать на Ломоносовском. Антоша тоже приехала из Абрамцева и поселилась в ермоловской квартире на Малой Дмитровке. Она бывала в больнице днем, а мама приходила вечером после работы и оставалась на ночь. Кардиолог Андрей Арнольдович сначала противился такому почти постоянному присутствию в палате родственников, но потом сказал:
– А может, так для него и лучше. Смягчает это его. – И, видя недоумение в маминых глазах, объяснил: – Закрытый он у вас человек и сдержанный слишком. Такие в себе инфаркты-то и выращивают. Иной, чуть что не так, взорвется, наорет на всех, водки напьется – глядишь, и горя нету. А Сергей Константинович, видно, наружу жить не приспособлен.
С этим трудно было спорить. Матвей, например, всегда знал про себя, что характером пошел не в отца. Может, в самом деле в прадеда, как уверяла Антоша. Во всяком случае, держать все в себе он не привык. Не то чтобы для решения проблем ему непременно требовалось напиться водки, но закрывать у себя внутри все шторки, вот так, как отец – чтобы только белое пятнышко стрелой проступало у виска и больше никаких признаков волнения не было заметно, – этого он все-таки не умел.
К тому же он был разговорчивее отца, и теперь, когда тому почти запрещено было говорить, это оказалось очень удачно. Матвей рассказывал о том, что происходит в зябликовской школе, а отец слушал и изредка делал мимолетные замечания, которые, как потом оказывалось, были очень точными.
Сегодня Матвей приехал в больницу не утром, а вечером. Накануне ему пришлось остаться на ночь в Зябликах, потому что один из принятых Жоркой на работу охранников оказался закодированным алкоголиком, и срок действия его кода закончился именно вчера. На радостях он сразу же напился до белой горячки, и Матвею пришлось посвятить вечер этому знаменательному событию, потому что Жорка, как назло, взял отгул. Так что до Москвы он уже не добрался.
Об этом он сразу и рассказал отцу, когда следующим вечером пришел в больницу.
– Да это ничего вообще-то, – объяснил Матвей. – Ну, напился мужик, чертей ловил. Люлей ему наваляли да связали. Назавтра выгнал его, и вся забота. Вот что мне с завучихой делать, это потруднее будет...
Про Елизавету Адамовну, даму с монументальной прической и чеканными формулировками на все случаи жизни, он отцу уже рассказывал. Но сегодня вспомнил о ней снова, потому что в самом деле не понимал, уволить ее надо или оставить.
– Постарайся с ней договориться, – сказал отец. И пояснил, заметив недоумение в глазах сына: – Именно ее я, конечно, не знаю, но вообще-то таких, как она, представляю неплохо. Раздражать эти дамы могут страшно, но зато в них есть... Незыблемость в них есть, вот что. Я, знаешь, когда-то в молодости у Чехова прочитал: в жизни все имеет форму, что теряет форму, то кончается. Тогда мне это не очень было понятно. Так, по краю сознания прошло. А потом я те слова часто вспоминал. У теток этих, вроде твоей завучихи, глупостей в голову много насовано. Но форму они хранить умеют, и жизнь вокруг себя организуют правильно. Так что не горячись.
Отец произнес эту необычно длинную фразу спокойно, но Матвей все же заметил, что он устал. Он вообще уставал в эту неделю от таких усилий, которые прежде и усилиями-то не считал. И Матвей понимал, как это его угнетает.
– Мне тут по одному делу отъехать надо, – сказал он, вставая. – Через полчаса вернусь.
Никуда ему, конечно, не надо было. Просто он хотел, чтобы отец отдохнул в эти полчаса. А вернуться собирался потому, что, приезжая с мамой в разное время, всю неделю ее не видел и теперь хотел с ней поговорить. По телефону голос у нее был спокойный, но Матвей знал, как хорошо она умеет владеть собою. Восемь лет их общего несчастья убедили его в этом как нельзя яснее.
Из-за того, что некстати вспомнились эти восемь лет, Матвей уехал из больницы сердитый. И все полчаса, которые сидел над чашкой чая в кафешке за углом, никак не мог успокоиться. Все напоминало о ней, все! И чай, который она заедала мокрым сахаром, и даже то, что одна нога у него сегодня каким-то непонятным образом промокла, точно как у нее в тот вечер, когда она так смешно дрыгала сапогом на остановке...
Полчаса наконец прошли; можно было возвращаться в больницу.
Матвей подошел к палате и поморщился: из-за двери слышался чей-то голос, и не похоже, чтобы мамин или Антошин. Прежде чем он успел сообразить, кто это может навещать отца, ведь к нему никого, кроме родных, не пускают, – дверь палаты открылась, и в коридор вышла Маруся.
Это было так просто – дверь открылась, и вышла Маруся, – как будто ничего естественнее в жизни быть не могло. Она тихо закрыла за собою дверь и только после этого заметила Матвея, застывшего в двух шагах от нее. Она как будто во вспышке света оказалась, так ясно он видел ее в полумраке коридора.
Она очень изменилась за две недели, в которые он видел ее не наяву. Он не понимал, что именно изменилось, но это было для него очевидно. Он не мог ни пошевелиться, ни произнести хотя бы слово.
– Не сердись, – сказала она. – Я один раз только пришла, а больше не буду.
Она сказала это так, как будто они не расставались. Но она ведь не могла знать, что он в самом деле не расставался с нею все это время! Почему же так спокойно звучит ее голос?
И, непонятно отчего вдруг, подумав про это, Матвей почувствовал, что его охватывает сильная, настоящая, неодолимая злость!
Зачем она встретилась ему однажды, зачем встречается снова и снова, зачем вообще родилась на белый свет эта мучительная девочка, от которой ему нет ни сна, ни покоя?!
– Чего ты хочешь?.. – чувствуя, что от этой захлестывающей злости у него белеет лицо, сквозь зубы проговорил Матвей; злость клокотала у него и в горле. – Чего тебе еще не хватает?!
– Я... ничего... – Она смотрела испуганно и виновато. – Я просто... люблю его и только хотела ему это сказать, потому что он все-таки волновался из-за меня, мне твоя мама сказала, что он все это время знал, где я, что со мной, и поэтому я... Ему же нельзя сейчас волноваться!
Эти последние слова она проговорила с отчаянием. Слезы зазвенели в ее голосе, как колокольчики в музыкальной шкатулке. И, неловко махнув рукой, бросилась бежать по коридору – прочь от Матвея, снова прочь!..
Впервые в жизни Антонина Константиновна чувствовала растерянность.