– Да-а, – протянула Лера, опуская мешок на грязный асфальт. – Этот вид транспорта уходит в небытие. Оно-то по городу давно заметно, но чтобы и на вокзале…
– Чем же мы поедем? – огляделся Костя.
– Чем – понятно, вопрос – почем, – объяснила Лера, показывая на стайку машин, припаркованных неподалеку.
И точно: к ним тут же подскочили несколько водителей, покручивая на пальцах ключи.
– Куда едем, ребята? – бодро спросил тот, что добежал первым. – Строгино, Тушино, Митино.
– Нет, в центр, – сказала Лера.
– Тогда, значит, со мной, – тут же встрял следующий.
– С тобой так с тобой, – согласилась Лера. – Лишь бы мешки поместились.
– Это мы знаем, – кивнул водитель. – Не первый раз к этому поезду ездим, дело привычное.
Лера осталась рядом с «Жигулями»-пикапом, а Костя побежал за багажом. Пока они с Зоськой перетаскивали мешки, Лера торговалась с шофером – впрочем, не слишком рассчитывая на успех: Москва ведь, не Турция.
– За пару километров – как до Митино! – возмущалась она.
– А что же ты думала, девушка, – насмерть стоял шофер. – Мне вообще резона нет на такие расстояния ездить, ты мне, считай, за вредность маршрута платишь!
– Ладно, все, – сдалась Лера, заметив, что вещи все равно уже погружены. – Поехали, что ж теперь…
– Я просто не представляю, Лерочка, как же мы будем выгружать все это прямо во дворе, – сказал Костя по дороге. – Ведь на глазах у всех, как на Лобном месте! А сегодня еще и дома все сидят – тридцать первое…
– Мы попросим водителя въехать на наш этаж, – сказала Лера с неожиданным раздражением. – Костя, сколько можно убиваться? Во дворе никто глазом не моргнет, не беспокойся. Они не такие видали картины.
– Не ссорьтесь, ребята, – примирительно заметила Зоська. – Ты бы, Костенька, лучше расспросил нас, как мы съездили.
– Да, действительно, я говорю совсем не о том! – устыдился Костя. – Что вы видели в Стамбуле, мои дорогие?
– Лифчики, – сказала Лера. – И трусы, и мохер – я тебе дома покажу, составишь полное впечатление о Византии.
Не надо было говорить этого, и ее раздражения Костя совсем не заслужил. Ведь не он заставил ее ехать в эту поездку, он и представить себе не мог, что это такое – она и сама не представляла. Но Лера почувствовала вдруг, как начало сказываться напряжение этих дней. Все ее раздражало, беспричинные слезы подступали к горлу, и она не в силах была себя сдержать.
Чтобы не наговорить еще каких-нибудь обидных глупостей, она замолчала. Костя тоже молчал, и в таком печальном молчании доехали они до родного дома.
Три выходных дня Лера вообще не выходила на улицу.
Прежде такого с ней не бывало. Она не могла усидеть дома, и даже если не было никаких срочных дел, все равно находила, куда отправиться, хотя бы под предлогом поисков какого-нибудь из бесчисленных дефицитов – мыла, например, или гречки.
Но после Стамбула ей не хотелось никуда, и она сама себе удивлялась – правда, и удивлялась как-то вяло.
Новый год встречали втроем. Лера пошла спать раньше всех, чего тоже никогда прежде не бывало.
– Ты устала, Лерочка? – сочувственно спросила мама на следующий день, видя, как безучастно смотрит она в книгу, валяясь на диване. – Ты знаешь, я подумала: не стоит тебе, наверное, больше этим заниматься…
Надежда Сергеевна говорила полувопросительно, чтобы не обидеть Лерочку. Не дай бог, подумает, что мама презрительно относится к ее новому занятию…
– Мама, – вдруг спросила Лера, по-прежнему глядя перед собой тем же безразличным взглядом, – а правда, что у меня походка какая-то необычная?
Испуг мелькнул в маминых глазах.
– Правда… – тихо сказала она.
– А почему?
Надежда Сергеевна молчала.
– Почему, мама? – повторила Лера.
– Я не могу тебе ответить, – вдруг сказала мама. – И не спрашивай меня больше об этом, Лерочка, прошу тебя…
С тех самых пор, как Лера себя помнила, мать всегда благоговела перед ней. Это, наверное, даже смешно выглядело, когда Лере было лет пять. В самом деле, странную картину они являли собою: мама спрашивает у маленькой девочки с пышным бантом, надо ли купить треску, или лучше – минтай. Даже продавщицы в «Рыбе» на Петровке улыбались.
А Лера никогда и не удивлялась этому. Мама всегда казалась ей слабой, робкой – да так оно, наверное, и было. А потом началась эта ужасная энцефалопатия, Надежду Сергеевну то и дело увозили в Боткинскую. Лет до тринадцати Лера перебиралась на это время к тете Кире и бегала в больницу с передачами, каждый день со страхом думая: что же будет, если мама умрет?
А потом она выросла, стала оставаться дома одна, но в Боткинскую бегала по-прежнему, и мысли были прежние…
На фоне этих мыслей совсем не казалось трудным брать на себя то, что Надежда Сергеевна считала «тяготами быта», а Лера – повседневными мелочами, на которые и внимания обращать не стоит. В самом деле, ну что им было нужно такого особенного, из-за чего жизнь могла бы показаться трудной?
Отца она совершенно не помнила: он ушел из дому, когда ей было два года, и с тех пор не появился ни разу. Пока Лере не исполнилось восемнадцать, приходили раз в месяц деньги, а потом не осталось и этих свидетельств того, что он еще живет где-то на свете. Лера настолько привыкла к этому, что даже не огорчалась и зла на него не держала. Его просто не было, и все.
Она никогда не спрашивала, что думает об этом мама, и Надежда Сергеевна тоже не заговаривала о муже. Кажется, она и не думала о нем, и не вспоминала. Дочка Лерочка – умница, красавица, заботливая и энергичная – была ее единственной радостью. И в университет она поступила сразу, и замуж вышла за такого хорошего мальчика, и в аспирантуре учится, чего же боле, как говорится!
И если Лерочка считает, что это нормально – ездить в эти ужасные челночные поездки, – значит, так оно и есть. Вот только трудно это, вон какой усталой вернулась – и Надежда Сергеевна осторожно интересовалась, не следует ли отказаться от них…
– Я больше не поеду, мама, – ответила Лера. – Придумаю что-нибудь другое, проживем как-нибудь.
Она не кривила душой, говоря, что больше не поедет. Нет, не из-за усталости – она вообще не знала, что такое усталость, и сейчас ей оказалось достаточно один раз выспаться, чтобы отдохнуть. И не из-за таможенных трудностей, и не из-за тараканов в гостинице.
Дело было в другом. То непонятное чувство, которое только смутно тревожило Леру накануне отъезда, теперь стало совершенно отчетливым. Она отшатнулась перед тем, что про себя назвала «другая жизнь». Но это была не та другая жизнь, о которой писал ее любимый Трифонов, – не высшая жизнь освобожденного духа, а совсем наоборот.