Дверь закрылась. Афоня откинула одеяло – шелковое, пуховое, цены баснословной – и обнаружила, что лежит под ним не в своем прежнем костюме, а в женской сорочке, добела вымытой, очень мягкой – и очень широкой и короткой. Она вспомнила, что убежавшая сиделка была плотненькая и маленькая, – не ее ли это бельишко? Не она ли ухаживала за Афонею, раздевала ее и прибирала? Но, видать, не она хозяйка сих богатых покоев, если так суетливо кинулась куда-то, словно бы звать кого-то, кто облечен большей, чем она, властью?
И не успела Афоня так подумать, как отворилась дверь и вошел высокий, но несколько сгорбленный человек.
Девушка поспешно юркнула под одеяло.
Человеку было за пятьдесят, лицо изборождено морщинами, но создавалось впечатление, что прорезали их не столько возраст, сколько страдания. Лицо вдобавок сильно побито оспою, а все же в чертах сквозили еще отвага и красота, которые давно должны были кануть в Лету, а все же каким-то чудом – может статься, только силою натуры этого человека – задержались на берегу. Был человек одет в черное – старый, поношенный мундир, какие иногда носят отставные солдаты, сверху меховая душегрейка наброшена. Несколько согбенный, он опирался на палочку, и все же ничто не могло скрыть былой мощи, былой стати. Афоня вспомнила Колумбуса. Они с неизвестным являлись, пожалуй, ровесниками, но если Колумбуса время как бы расплющило и размазало, то в этом человеке оставило внутреннюю суть его.
– Слава богу! – сказал он взволнованно хриплым, словно бы навеки простуженным, а может, прокуренным голосом. – Слава богу, что вы живы и невредимы, сударыня. В ноги вам падаю и молю о прощении моему нерадивому кучеру – но, смею сказать, вина его не столь велика, ибо даже возничий Александра Великого едва ли смог бы сдержать свою квадригу, когда б вы пред ним явились столь внезапно.
– Да, – пробормотала Афоня, не без труда продираясь сквозь витиеватые речения, – простите и вы меня. Ваш кучер не виноват. Я и впрямь себя не помнила...
– Вы очень великодушны, – с уважением сказал незнакомец. – Позвольте отрекомендоваться – помещик нижегородской губернии Алексей Яковлевич Шубин. С кем имею честь?
– Меня зовут Атенаис-Аделаида Сторман, но меня чаще зовут Афанасией, а то и просто Афоней.
– Сторман? Фамилия либо германская, либо аглицкая, – свел тяжелые брови Шубин.
– Мой отец англичанин, – Афоня решила не вдаваться в тонкости его англо-французского происхождения, – матушка – русская.
– Англичанин? – удивленно повторил Шубин. – Постойте-ка, милая девица, уж не из аглицкого ли посольства вы столь стремительно выскочили наперерез моей тройке?
– Именно оттуда, – кивнула Афоня.
– Вот какие странности, – развел руками Шубин. – А что ж он мне голову морочил, долговязый этот?
Афоня смотрела непонимающе.
– Когда вы упали бездыханная, схватил я вас на руки и стал искать, из какого дома вы могли выскочить, чтобы доставить вас к родным вашим и пасть пред ними в ноги за невольную провинность, – рассказывал Шубин. – А в тех местах всех зданий – одно посольство аглицкое да лабазы, запертые на замки-засовы. В заборе посольском увидал я малую калиточку, возле которой стоял высокий молодой мужчина, державший за ошейник преогромную и преуродливую псину, которая лаяла так, словно кувалдою по наковальне била. Я крикнул, не знает ли он девицу, коя лежала у меня на руках без памяти. Англичанин высокомерно покачал головой и убрался за забор, утащив наконец свою отвратительную псину...
– А ведь это мой жених, – пробормотала Афоня, и Шубин даже покачнулся от изумления, пришлось на палку покрепче опереться:
– И он отрекся от вас? Экое бесчеловечие!
– Бывший жених, – уточнила Афоня. – Я бежала сломя голову из страха перед Брекфестом, перед этой собакой. Ах, боже мой! – вновь спохватилась она. – Сколько времени я тут нахожусь? Сколько дней? Скорей скажите!
– Всего только один день, да и тот не истек, – успокоил ее Шубин. – Не извольте беспокоиться.
– Да что вы! – Афоня порывисто вскочила с кровати – да тут же вновь на нее рухнула от сильнейшего головокружения.
– Эвон какова! – кинулся к ней Шубин, целомудренно одернул задравшуюся рубашонку, прикрыл голые ноги девушки одеялом. – И не вздумайте дергаться, милая моя. Как сказал доктор, коего хозяин призвал, у вас в голове произведено легкое мозготрясение, а потому надо самое малое сутки в постели провести, чтобы ежеминутно в обморок не брякаться!
– Сутки?! – с ужасом простонала Афоня.
– Так ведь мозготрясение! – внушительно пояснил Шубин.
– Так ведь легкое, – слабо выдохнула Афоня и умолкла, потому что тошнота подкатила к горлу. Пришлось закрыть глаза, вцепиться в подушку... чудилось, ее жестоко раскачивает на морской волне... ох, ох, как плохо... невыносимо... но нельзя предаться хвори! – Нет, я не могу лежать, – выкрикнула она сквозь судорогу, которая так и сводила челюсти. – Один человек, самый дорогой для меня на всем свете, в беде, я не могу оставить его! Он должен был покинуть Петербург нынче же поутру, а из-за меня мог задержаться, это навлечет на него новые беды. А еще хуже, коли он ввяжется в некую интригу для того, чтобы восстановить свое прежнее положение... это для меня совершенная погибель!
Воцарилась тишина.
Афоня с усилием открыла глаза и обнаружила, что Шубин ее рассматривает с превеликим любопытством.
– Так-так... – пробормотал он. – Вот, значит, кого мне бог поперек пути привел!
– О чем вы? – прошептала Афоня, боясь говорить громче, чтобы не вернулась тошнота.
– Как же это я сразу не смекнул, старый дурень? – бормотал Шубин, словно бы говорил сам с собой. – А ведь он же мне ясно все рассказал, кто да что, и про жениха аглицкого, и про мужика-девку, и про опалу новую...
– Кто вам это рассказал? – с усилием приподнялась на локтях Афоня. – Вы с Никитой Афанасьевичем виделись, что ли? Он был здесь? Искал меня?
В ее голосе зазвенела такая отчаянная надежда, что Шубин умолк и уставился на нее с огромным любопытством, которое, впрочем, почти сразу сменилось сочувствием:
– Да нет, милушка, не Бекетов поведал мне сие, как бы он мог тебя искать, если даже не знает, куда кинуться? Дубина эта стоеросовая, жених твой бывший, небось никакой указки ему не дал. Разве додумался бы Никита к Чулкову податься? Конечно, уверен, что ни единой сочувственной души у него во дворце не осталось, а это не так, совсем не так! Остались у него доброжелатели и среди камергеров!