— Где крещендо? Где фортиссимо?! — взорвалась, не выдержав, Софья, и стоящий рядом Заремин опасливо отошел на несколько шагов. — В конце последнего акта? Где Татьяна чуть живая после онегинской проповеди? Фортиссимо, когда она еле на ногах стоит от отчаяния?! Иполлит Джакомович, побойтесь бога! Да у Чайковского, у самого Чайковского в партитуре указано пианиссимо, и я не намерена…
— А я вам говорю, это будет очень эффектно! — упорствовал Альтани. — Среди публики окажется много ценителей. Они знают, как это сложно. Все оценят ваше мастерство, а…
— А я вам говорю, что Татьяна не может вопить, как гудок Морозовской фабрики! — Софья почувствовала, что сейчас разревется. — У нее разбито сердце, она готова плакать, а не выть в голос, это ломает образ, и я не могу…
— Софья Николаевна, пока еще я здесь дирижер! — рассердился Альтани.
Но коса нашла на камень, и Софья вздернула подбородок:
— А я солистка! И петь эту партию завтра мне! Если желаете, исполняйте Татьяну сами, а я не буду в угоду публике реветь весенним лосём! Вы понимаете, наконец, что я неопытная певица, что я могу попросту сорвать голос на ваших «крещендо до фортиссимо»?!
— Репетиция окончена, — сухо объявил обиженный Альтани. — Вы вольны петь завтра по собственному разумению, мадемуазель Грешнева, но я снимаю с себя всяческую ответственность за ваш успех. Постарайтесь сегодня и завтра как следует отдохнуть, привести в порядок нервы и, боже сохрани, ничего больше не исполнять. Еще, чего доброго, в самом деле сорвете голос. И никакой, никакой беготни по морозу! Немедленно — домой, чаю и — до завтра из дому ни ногой!
Сойдя со сцены, Софья догнала Заремина и решительно вошла вслед за ним в его уборную.
— Осип Михайлович, позвольте вас на минуту…
Бас, обернувшись, испуганно посмотрел на партнершу темными, близорукими глазами, и Софья вздохнула.
— Осип Михайлович, я хотела только объяснить, что очень хорошо все понимаю… Я невольно оказалась виноватой перед вами, но, клянусь, не по своей воле. Я вовсе не хотела тогда… м-м… наносить урон вашей супруге. Аграфена Ильинична вынудила меня к этому, и будь у меня в тот день покрепче нервы… Впрочем, неважно, тот поступок нисколько меня не оправдывает. Я хочу лишь сказать, что скоро это все кончится. Мы с вами поем «Онегина», и я ухожу из театра. Это уже решено. Успокойте Аграфену Ильиничну, скоро она вернет себе партию Татьяны.
Заремин, похоже, не сразу понял то, что хотела сказать молодая певица, и сначала машинально пробормотал:
— Откройте дверь, мадемуазель, мало ли что могут здесь подумать о нас с вами…
Софья, устало усмехнувшись, распахнула настежь дверь уборной. Но в этот момент до Заремина дошел смысл услышанного, и он вскочил из-за гримировочного столика так стремительно, что опрокинул баночку белил.
— Мадемуазель Грешнева, что вы такое говорите! Это… Если это блеф с вашей стороны, то, смею заметить, весьма дурного тона!
— Никакого блефа. — Софья стояла у замерзшего окна, прижавшись к нему лбом. — Если бы вы знали, как я устала от всего этого. Как мне осточертело думать, что я занимаю чужое место, делаю совсем не то, что хочу, и делаю плохо…
— Не кокетничайте, вы прекрасная певица!
— Возможно. Но я, знаете ли, так же прекрасно умею шить и кроить. И скорее всего, вернусь к этому занятию. Тогда уж никто не будет сплетничать за моей спиной и портить мою одежду. Для меня невыносимо находиться в такой обстановке, я схожу с ума, и дай бог мне завтра не сорвать Альтани премьеру. Я не рождена быть актрисой, теперь я это твердо знаю.
— Софья Николаевна… Сонечка, девочка моя… — неуверенно забормотал Заремин, подходя и не решаясь дотронуться до неподвижной, как статуя, Софьи. — Мне кажется… Мне кажется, вы преувеличиваете. Вы действительно великолепная певица, у вас прелестной окраски сопрано, вам нужно делать карьеру, не упускать ничего! Вы… вы тоже должны понять Грушеньку, ей очень тяжело сейчас. Разумеется, она перешла пределы допустимого, но… Знаете, когда ей было двадцать два года — столько же, сколько вам сейчас! — она пела в «Жизни за царя» Антониду, и перед вторым актом ей насыпали в туфли битого стекла. Кто-то из свиты соперницы, моей жене многие завидовали тогда. Кровь текла ручьем, Грушенька плакала, я умолял дирижера прервать спектакль, ведь впереди еще было три акта, невозможно несколько часов стоять на сцене и петь с такими ранами на ногах… Но она сказала, что будет петь! — Глаза Заремина засияли горделивым блеском. — Будет петь! И пела! Три часа! Ее вызывали без конца! Выйти на вызовы она уже не смогла, туфли были полны крови. Грушеньку увезли в больницу, неделю она находилась между жизнью и смертью, я сам чуть не умер там, рядом с ней, но…
— Вот видите, Осип Михайлович… — медленно произнесла Софья, водя пальцем по заиндевевшему стеклу. — Это и называется быть актрисой, певицей. Я другая. Я бы швырнула туфлей в дирижера и ушла куда глаза глядят, прочь от этой оголтелой своры комедианток, готовых искалечить соперницу ради такого пустяка. Ради пустяка, ерунды, понимаете?! Так уж вышло, что господь дал мне голос, которым я нисколько не дорожу, и талант актрисы, который мне тоже ничуть не нужен. Если б это было возможно, я легко подарила бы их первому, кто попросит. Меня не трогает успех, не пьянят аплодисменты. Я просто зарабатываю на жизнь единственным способом, который мне доступен. Я случайно оказалась здесь, в Императорском театре, и, видит бог, я в мыслях не держала, что все сложится таким образом. Вы вольны не верить мне, но это правда.
— Да… в самом деле, впервые в жизни слышу подобное, — качая головой и изумленно глядя на Софью, бормотал Заремин. — Однако… Не сочтите меня за старого сплетника, но здесь, в кулуарах, ходят всякие разговоры… Если я не ошибаюсь, вам нет нужды зарабатывать себе на пропитание…
— … поскольку я имею богатого покровителя? — с улыбкой закончила Софья. — Да, это так. Глупо скрывать то, о чем знает вся Москва. Но, видите ли, Осип Михайлович, жизнь, которую я вела смолоду, приучила меня к тому, что покровители — субстанция весьма непостоянная, и рассчитывать на их вечную помощь очень опрометчиво. Я привыкла полагаться лишь на собственные силы.
— Деточка, мне рассказывали, что ваш покровитель весьма крутого нрава… — неуверенно заметил Заремин. Софья только усмехнулась, и бас, поколебавшись, все же продолжил: — Возможно, это он настаивает на том, чтобы вы оставили театр? Я не ошибся? Многие талантливые актрисы шли на это ради своих привязанностей, но хочу вас предостеречь…
— Нет, Осип Михайлович, — перебила его Софья. — Подобные решения я всегда принимаю сама. Простите, что заняла вас так надолго, объясните все Аграфене Ильиничне, и… помоги нам завтра бог.
Она вышла из уборной Заремина, даже не заметив столпившихся в открытую прямо у дверей молодых актрис, и поспешила к себе. Головная боль усиливалась, виски ломило, хотелось домой, похлебать горячих Марфиных щей и лечь спать.
Когда Софья вышла из театра, ей сразу стало понятно, отчего так трещит голова. Погода снова переменилась: небо обложило тяжелыми снежными тучами, скрывшими солнце, вокруг потемнело, как в сумерках, и первые хлопья уже кружились в воздухе. Когда Софья подошла к дому, снег валил густой пеленой, сквозь которую едва просвечивал оранжевый огонек лампы из окна кухни.