– Едут, кажется!
– Фу, слава богу! – Тетя Ванда бросает Любкину прическу и выскакивает из комнаты. Милка мчится за ней, Любка с недоплетенной косой тоже. Я остаюсь на месте и смотрю, как около подъезда паркуется черная «Таврия» и из нее выходит, приглаживая ладонью курчавые волосы, высокий цыган в короткой кожаной куртке. Это муж Нины, Иван. Он открывает дверь для жены, затем выпускает щебечущую стайку детей, закрывает машину. Поднимает голову, смотрит на окна, видит меня, улыбается, показывая крупные белые зубы, и машет рукой. Я кулем сваливаюсь с подоконника на пол, хватаюсь за горящие щеки. Сердце подскакивает к горлу и душит, нечем дышать. Мне четырнадцать лет. Иван Карджанов, муж сестры моей лучшей подруги, отец троих детей, – моя первая любовь, и ни одна живая душа об этом не знает.
Иван происходит из старой семьи артистов, он гитарист и певец в шестом поколении. Некрасив: как у многих цыган, у него резкие черты лица, слишком большой нос, густые брови, почти сросшиеся на переносице. Но когда он поет, это лицо освещается изнутри и неуловимо меняется, в темных глазах появляется странный блеск, а от Ивановой улыбки – грустноватой, словно осторожной, – у меня останавливается сердце.
Нина с семьей входит в прихожую. Пока тетя Ванда негодует, хватается за голову, целует по одному внуков, Нина только улыбается и сбрасывает на руки мужа кожаный плащ – писк тогдашней моды. Я смотрю на нее, не отрываясь. В те годы я бы черту душу продала, чтобы быть похожей на нее. Нине двадцать два года. Из пяти дочерей тети Ванды она самая красивая. У всех сестер Тумановых хорошие волосы, но только у Нины они падают почти до колен, густые, тяжелые, вьющиеся. В черных глазах – томная усталость, матовое лицо украшает изящная родинка в углу рта. На Нине черное вечернее платье, подчеркивающее хрупкость фигуры, бриллиантовые серьги искрят голубым и золотистым светом, кольцо с огромным изумрудом – подарок мужа – кажется слишком тяжелым для тонкой кисти с длинными худыми пальцами. Иван смотрит на нее, не отрываясь, не отводит взгляда, вешая плащ жены на вешалку, провожает ее глазами, когда она, разговаривая с матерью, уходит в комнату. Никогда на моей памяти он не смотрел на жену по-другому. Иногда Нина жалуется, что муж слишком ревнив и устраивает ей сцены по поводу и без, но все знают, что она и сама такая же. Они с Иваном живут вместе больше восьми лет и до сих пор безумно влюблены друг в друга. Я тороплюсь скрыться в кухне и, стоя у раковины, залпом выпиваю стакан воды. Мои чувства – мои проблемы, и я в тысячный раз клянусь самой себе, что никто ничего не узнает и даже не заметит. А в прихожей уже хлопают двери, слышится смех, веселые голоса – при-ехали гости. В кухню пулей влетает Милка, хватает меня за руку и увлекает за собой.
Гостей человек десять, родители, братья и сестры жениха, и, конечно, он сам – худенький мальчик лет шестнадцати, напряженно улыбающийся, с горящими румянцем скулами. Милка стоит чинная и важная, глядит в пол, теребит в пальцах пояс платья. Все здороваются, целуются, рассматривают детей, потом скопом проходят в зал и рассаживаются. Сестры жениха вместе с нами устремляются на кухню – помогать. Так заведено.
Какое-то время и хозяева и гости делают вид, что все это – обычные посиделки. Все пьют, едят, вспоминают общую родню, смеются. Мы мечемся из кухни в комнату с тарелками, бутылками и бокалами, меняем блюда, наливаем вино. Внезапно бас Милкиного отца перекрывает общий гомон:
– Мила! Подай вина нам с Сергей Васильичем!
Наступает гробовая тишина: все понимают, что это значит. Бледная Милка мелкими шажками выходит из кухни, неся давно приготовленный тетей Вандой поднос с двумя хрустальными бокалами, наполненными красным вином. Я вижу, что у нее дрожат губы и поднос качается в руках. Все смотрят, как она идет к столу и с поклоном протягивает поднос отцу и будущему свекру, сидящим рядом. Отец спрашивает:
– Милка, Сергей Васильич тебя за своего Кольку сватает. Честь большая для нас! Пойдешь?
Вопрос задан для проформы: все уже решено. Милка, не поднимая глаз, кивает. Папаши берут бокалы, выпивают, целуются – и тишина взрывается смехом и поздравлениями: Милка просватана. Тетя Ванда вдруг начинает плакать, цыганки кидаются к ней – утешать. Милка выбегает было из комнаты, но ее ловят за подол, вталкивают в круг, начинают играть сразу четыре гитары, и моя подружка начинает танцевать. Жених из-за стола украдкой разглядывает ее, на его мальчишеском лице растерянность. Я смотрю на Милку, которая уже улыбается, такая счастливая, такая нарядная в своем розовом платье, с распущенными волосами, и мне хочется плакать.
Уже поздно-поздно вечером мы с Милкой ставим огромный электрический самовар, завариваем черный как смоль чай, вносим в зал блюда с пирогами, тортом, печеньем. И хозяева и гости устали, уже никто не пляшет. Тетя Ванда вполголоса разговаривает на диване с другими женщинами, мужчины курят прямо за столом, и табачный дым всплывает к потолку. Дети давно спят в соседней комнате. Нина сидит за роялем, небрежно касается клавиш, наигрывая что-то среднее между романсом и «Танго смерти», и я невольно любуюсь ее тонким лицом с опущенными ресницами. Иван сидит за ее спиной, и я знаю, что могу смотреть на него сколько угодно: в темноте ни он, ни кто-то другой все равно ничего не заметят. У него в руках гитара, Иван извлекает из нее короткие аккорды, подстраиваясь под игру Нины. Она наконец замечает это, поворачивается к мужу; улыбаясь, что-то шепчет. Иван тут же меняет тональность, Нина берет на рояле небрежное арпеджио и вполголоса напевает:
Когда в предчувствии разлуки
Мне нежно голос ваш звучал…
Я смотрю на загадочную полуулыбку Нины, ее дрожащие ресницы, горбоносый Ванькин профиль и его взгляд, устремленный на жену, и у меня перехватывает горло. Я встаю и тихо выхожу на кухню. И уже там реву, реву, уткнувшись в занавеску, горько, безысходно, безутешно, как ревут только в четырнадцать лет от несчастной любви. Я знаю, что никогда не буду такой, как Нина. Я знаю, что никто и никогда не посмотрит на меня так, как Иван сейчас глядит на жену. Я знаю, что я похожа на галку, такая же черная, худая и носатая, неудачная копия бабушки Ревекки, что вместо груди у меня – две редиски, что волосы похожи на воронье гнездо и что я никогда, никогда, никогда не выйду замуж – ни за кого, кроме Ивана. А поскольку он женат, то дорога мне одна – в монастырь.
Я была безмолвно влюблена в Ваньку почти пять лет – солидный срок для первой любви. Мы каждый вечер встречались в ресторане, вместе работали до глубокой ночи, и каждый вечер я подвергала себя жесточайшей пытке, выверяя и урезая до минимума каждый взгляд, каждый поворот в Ванькину сторону, следя за каждым своим словом и за выражением лица во время этого слова. С самоконтролем у меня всегда было все в порядке, и о моей тайной страсти не догадывался не только ее предмет, но даже Милка и тетя Ванда. Последняя как раз в то время пыталась пристроить меня замуж. По цыганским меркам шестнадцать-семнадцать лет было для замужества в самый раз, и при каждом удобном случае тетя Ванда заводила разговор о своих неженатых племянниках, которых у нее было великое множество. Я как можно вежливее отказывалась. Во-первых, я хранила верность Ваньке. Во-вторых, в цыганской семье над невесткой всегда стоит куча командиров, начиная с мужа и кончая дальними родственниками свекрови. У меня был слишком независимый характер и воспитание, тетя Ванда, видимо, это чувствовала и поэтому вздыхала и не настаивала. Так прошло около двух лет, и всего однажды за это время я была, как Штирлиц, предельно близка к провалу.