– Такую взять и царю не зазорно. А цыгане наши ей не пара. – Настя вдруг улыбнулась. – Знаешь, как они ее зовут? «Бешеная»! Кто зацепит – сейчас в драку кидается и, говорят, не боится никого. Илона рассказывала, раз Маргитка где-то целый день одна пробегала, вернулась уж потемну и не говорит, где была. Митро взъярился, ремень снял. Так эта чертова девка на окно вскочила и не своим голосом закричала: «Тронешь – вниз кинусь!»
– И что – кинулась? – заинтересовался Илья. – Со второго этажа не убилась бы...
– Да нет, Митро ремень бросил. Видишь – даже он с ней ничего поделать не может. Ей в самом деле только за царя замуж, ни один цыган ее не выдержит. Или убьет в первый же день, или к родителям назад прогонит.
– Такая же дура, как и все вы, – зевнув, подытожил Илья. – Может, зря ты к ней Дашку отпустила? Еще научит ее всякому...
– Ничего не зря. И потом, Дашку ничему не научишь, пока сама не захочет. Упрямая. Вся в тебя.
Илья усмехнулся. Притянул к себе Настю, погладил ее рассыпающиеся, блестящие в свете лампы волосы, встал.
– Куда ты?
– Воды попить. Ложись, сейчас приду.
В сенях было темным-темно. Отыскав на ощупь ведро и висящий на гвозде ковш, Илья долго глотал холодную, пахнущую сырым деревом воду, затем умылся из пригоршни. Медленно, стараясь не опрокинуть что-нибудь, пошел к лестнице. И, вздрогнув, остановился, когда из темноты кто-то тихо окликнул его:
– Смоляко...
– Ну, что тебе? – помедлив, буркнул он.
– Илюха, обиделся, что ли?
Он промолчал.
– Смоляко, я ж не хотел... Я же с утра еще лыка не вязал, в глазах все зелено было... Илья, ну чтоб мой язык отсох, ей-богу! – Кузьма подошел вплотную. – По глупости все, прости уж...
Илья усмехнулся в темноте.
– Ладно... леший с тобой. Ты мне, сволочь, все-таки родня. Где ты там?
– Да здеся я... Пролазь на кухню, только кадку не свороти в потемках. Воблы хочешь?
Они проговорили до утра, разодрав пополам твердого, как булыжник, леща и выпив целый жбан пива, найденный за печью. А на рассвете, когда первые лучи переползли через подоконник, Варька нашла их обоих спящими врастяжку на полу в кухне. Илья пристроил вместо подушки старый валенок, Кузьма улегся головой прямо на животе друга. От храпа качались занавески и жалобно дребезжали стоящие на столе стаканы. Варька улыбнулась, перекрестила обоих и на цыпочках вернулась в сени.
В мае на Москву неожиданно свалилась жара – да такая, что дивились даже старожилы. Едва распустившиеся липы и клены на бульварах пожухли, роскошная сирень в купеческих садах торчала засохшими коричневыми вениками, лужи исчезли без следа, и улицы покрылись серой пылью, в которой, свесив на сторону языки, валялись одуревшие собаки. Город словно вымер: те, кто побогаче, уехали на дачи, беднота сидела по домам, обезлюдели даже Сухаревка и Конная площадь. Немного полегче было в Сокольниках и Петровском парке, где спасали густая зелень, пруды и беседки. По вечерам в парке начиналось гулянье, играл военный оркестр, на эстрадах пели цыганские, русские и венгерские хоры, крутилась карусель, орали продавцы кваса и мороженого. А днем и в Петровском все вымирало, и лишь изредка на тенистых аллеях появлялись влюбленные парочки, студенты Академии художеств с мольбертами и сонные няньки с детьми.
В глубине парка под густой тенью вековых лип притаился давно пересохший бассейн с мраморной статуей. Статуя была старая, потрескавшаяся, с отбитыми руками и ногой. Маргитка устроилась на уцелевшем колене, обняв мраморную нимфу за талию и подставив лицо пробивающимся сквозь зелень солнечным лучам. На дне бассейна лежал, закинув руки за голову, ее брат Яшка, и по его физиономии тоже скакали солнечные пятна. Прикрыв узкие глаза, он слушал Дашку, которая, сидя на траве, вполголоса что-то рассказывала. Чуть поодаль лежал на животе Гришка и старательно делал вид, что дрессирует соломинкой толстого навозного жука. Но Маргитка-то знала, чувствовала, не поднимая ресниц: он смотрит на нее.
Вот еще и этот навязался на шею... Теленок губошлепый, моложе ее на год, а туда же. И хоть бы капельку на своего отца был похож, а то копия эта Настька, пропади она пропадом! Маргитка открыла глаза, в упор, зло посмотрела на парня. Тот, пойманный врасплох, заморгал, покраснел, уронил соломинку, и жук немедленно сбежал в лопухи. Маргитка презрительно фыркнула, но ничего не сказала. Кто знает – может, пригодится еще.
– Ты совсем не помнишь, как в таборе жила? – спросил Яшка.
– Да откуда же? – слабо улыбнулась Дашка. – Мне два года было, когда отец на землю сел.
При слове «отец» Маргитка навострила было уши, но Яшка, как назло, заговорил о Дашкиной таборной родне, и та с готовностью принялась рассказывать о какой-то седьмой воде на киселе. От досады Маргитка чуть не плюнула. Дернул же черт этих двух жеребцов увязаться за ними! Насилу уговорила Дашку пойти прогуляться, надеясь осторожно выспросить все про Илью, и только дошли до ворот – здрасьте, ромалэ, выпрягайте: Яшка да Гришка! И сразу же, конечно: «Мы с вами, чаялэ, а то обидит кто-нибудь...» Маргитка едва удержалась, чтобы не разораться на брата прямо на людях. В другой день погулять его небось не вытащишь, все «некогда» да «отвяжись», а тут нате вам – сам напросился. Ясно, из-за Дашки. Вот смехота, и на что она ему? Слепая, как столетняя кобыла, и даже лица Яшкиного она никогда не увидит. Хоть и невеликое счастье на эту татарскую физию смотреть, а все-таки... А ему хоть бы что! Вот сиди теперь, как дура, и слушай какую-то ерунду про таборных цыган, вместо того чтобы допытаться наконец у Дашки, какой же он – Илья Смоляко, ее отец.
И ведь в жизни бы не подумала, что с ней такое сможет случиться! С ней – Маргиткой Дмитриевой, первой плясуньей Москвы, к которой цыгане начали засылать сватов, едва ей исполнилось тринадцать, – отец еле успевал отказывать. А господа, а купец Карасихин, ездивший к ней каждый день, а гусары, бросающие ей под туфли ассигнации, а штабс-капитан Чернявский, даривший ей фамильные драгоценности, а Сенька Паровоз, наконец! Ох, Сенька... Вспомнив о нем, Маргитка даже улыбнулась. Но и ему теперь закрыты ворота. Маргитка знала это точно с того самого дня, когда спозаранку открыла дверь незнакомым цыганам и увидела эти черные разбойничьи глаза.
Про Смоляковых Маргитка знала давно – почти с того дня, как услышала, что Илона на самом деле ей не мать, а Митро – не отец. Цыганки нашептали ей об этом, еще когда она возилась с куклами, а в двенадцать лет Маргитка впервые кинулась с кулаками на Степку Трофимова – двадцатилетнего олуха, заявившего, что ее настоящая мать была проституткой. Драка вышла знатной, Маргитку отрывали от орущего Степки в десять рук, и то он еще две недели не мог выйти с хором в ресторан: лицо было расцарапано так, будто парень угодил в кошачью свадьбу. И потом Маргитка так же бесстрашно кидалась на всякого, кто осмеливался сказать плохое слово о ее матери. Она-то знала, что мать была красивая и несчастная, что, потеряв возлюбленного, купца Рябова, настоящего отца Маргитки, тяжело заболела и умерла, разрешаясь от бремени, – почти как в ее любимых романах. И последними, кто видел ее, были Смоляковы, Настька – тогда еще Васильева – и отец. Но расспрашивать отца было бесполезно: когда Маргитка осмелилась сунуться к нему с вопросами, он ничего не сказал, но посмотрел так, что она сразу поняла – ничего не выйдет. Тетка Варя тоже не желала говорить, хмурилась: «Ни к чему тебе это. Твоя мать – Илона!» И вот теперь приехали Смоляковы, которые были при матери в ее смертный час. Наверное, это судьба.