– Ну и дела… – только и смог сказать Илья. Помолчав, фыркнул: – Фаимка-то – татарин? С нехристем, выходит, живешь?
– Я его Фомой Иванычем зову. А ночью, Илья, все едино – что нехристь, что православный. Оченно хорошо у него с детьми получается, каждый год из меня по двойне вылазит. Правда, – Катька хихикнула, – все на него не похожи. Но, значит, моя кровь гушше.
– Как была потаскухой, так и осталась, – подытожил Илья.
Катька, ничуть не обидевшись, по-мужски присвистнула сквозь зубы.
– Все по бедности да по глупости нашей… Да, может, Илья, мне так и лучше. Я ни о чем не жалею. Если мне кого и было на старом месте, у Баташевых, жаль, так это барыню, Лизавету Матвеевну, голубушку. Кто выл-то громче всех на похоронах? Я! Даже кухарка наша, Кондратьевна, меня переголосить не смогла.
Илья промолчал. Чуть погодя, отведя глаза в сторону, спросил:
– Слушай, Катерина… Ты ведь была там тогда, видела… Ну, когда Баташев ее… Ты помнишь?
Улыбка исчезла с круглого лица Катьки. Она вздохнула.
– Как не помнить, Илья… Помню. По сю пору во сне снится. Мы ведь в ту ночь не его, а тебя ждали. Помнишь, я тебя даже и в дом протащить успела, под лестницей спрятать. И вдруг разом кони, подводы, мужики набились: хозяин приехал. Иван Архипыч, конечно, в сильном подпитии были… но бог-свят свидетель, ничего бы не случилось, кабы не Лизавета Матвеевна! Лопнуло у бабы сердце! По закону, ей бы ему на шею кинуться, выть-голосить от радости, а она… Заголосила, да только не то, что положено. На весь дом заявила: «Да чтоб ты сдох, постылый, когда я от тебя мучиться перестану?!» Я так за занавеской на пол и села! А она на него, как волчица, кинулась, полбороды разом вырвала да вилкой его, вилкой! Не попала, знамо дело, а он как зарычит, как пойдет ее, да чем ни попадя… – Катька вздрогнула, умолкла. Искоса взглянула на Илью, но тот смотрел в землю. – Крови, Илья, много не было. Упала Лизавета Матвеевна, птичка моя серая, вздохнула спокойно так: «Илюша, свет мой…» – да и замерла. Но там уж я взревела медведем – и на улицу, потому как спужалась, что Иван Архипыч под горячую руку и меня пристукнет. А на дворе шум, гам, цепи лязгают, мужики орут – это как раз тебя твои отбивали. Цыгане – за ворота, мужики – за цыганами, Мирон-дворник – за мужиками, я – за Мироном… Рассказала ему про барина с барыней, и побежали мы с ним в участок. Вот так, Илья. О-ох, грехи наши тяжкие… Тебе-то, чертова морда, все легко с рук сошло. Подумаешь – отметелили.
Илья молчал. Молчала и Катька. Уже сворачивая в переулок, она негромко сказала:
– А знаешь, я четвертого дня в магазине на Кузнечном твою жену видела, Настю. Сразу ее узнала, хоть и… Она ведь такой красавицей была!
– Она и сейчас…
– Сейчас против прежнего – крокодил! – без обиняков заявила Катька. – Неужто это ты ей личико испортил? Как тебя только земля держит, каторга? На такую красоту руку поднять…
– Да чтоб тебя!.. – внезапно заорал Илья так, что в двух шагах от него, заржав, шарахнулась в сторону извозчичья лошадь, а сам извозчик чуть не свалился на землю. – Сговорились вы, что ли, сволочи?! Что – хуже меня людей на свете нету?! Выродок Илья Смоляков?! Анафема?! А ну, пошла прочь, дура, подстилка хитрованская! Сейчас и тебя зарежу до кучи!
Катька ничуть не испугалась. Улыбнулась, пожала плечами и не спеша пошла в сторону Сухаревки. Илья сел где стоял – на желтый от пыли тротуар, уронил голову на колени, стиснул зубы. Он и сам не ожидал, что зайдется от Катькиных глупостей, но по сердцу вдруг резануло так, что трудно стало дышать.
Да что же это такое… Даже эта дура Катька, даже она… А цыгане? Они-то что думают? Ведь уже куча народу спросила у него про Настькины шрамы, и все как один – «твоя работа»? Никому и в голову не пришло, что он ее за всю жизнь пальцем не тронул. Никто не верит! Даже Митро, и тот морщился, когда Настька рассказывала ему про то, как спасала мужа от мужиков с цепами. А Яков Васильич? А Конаковы? А Кузьма? Что ж он, Илья Смоляко, – в самом деле сволочь распоследняя, что ли? И все, кроме Настьки, так считают? А может, и она… может, и Настя… От этой мысли у Ильи потемнело в глазах. И словно не было семнадцати лет, прожитых вместе, словно не было семерых детей, дочери на выданье, сына-жениха, – разом вспомнилось то, что никогда не забывалось. Тот ночной разговор с женой после того, как им подбросили Дашку. Тогда он впервые осмелился спросить у Насти: «Жалеешь, что связалась со мной? Не уйдешь?» И до сих пор он не мог спокойно вспоминать короткий ответ жены: «Нет. Дети…» У него тогда совести не хватило спрашивать дальше – так и молчали до утра. И позже тоже спросить не решался.
Может, с тех пор у Настьки и перегорело все. А он понял это только сейчас, глядя на то, как она светится здесь, в Москве, в хоре, среди своих. Из-за детей не уходила от него. И наверняка думала, что он ей всю жизнь сломал. Думала и молчала, не говорила ни слова, потому что какой толк в разговорах, если все равно живут вместе и поднимают детей? А он, как дурак, и в мыслях не держал ничего.
И в чем, если подумать, он виноват? В том, что однажды ночью их с Мотькой накрыли в овраге? Что Настька помчалась его выручать? А может, и в том, что Дашка ослепла, тоже его вина? В наказание ему, что ли, бог тот ураган проклятый послал? Нет, ни в чем он не виноват! И Настька это знает, но… отчего же так завыть хочется?
На руку, просочившись сквозь рубаху, упала холодная капля. Илья передернул плечами, поднял голову. Над переулком сходились краями тяжелые грозовые тучи. Воздух заметно посвежел, по макушкам лип и кленов понесся ветерок, несколько сухих листьев, пролетев мимо, мазнули Илью по лицу. За Сухаревой башней уже громыхало. «Сейчас польет», – подумал Илья и тут же отчетливо понял, что ни идти домой, ни ехать вечером в ресторан он не хочет. Не хочет и не поедет. Не нанимался. Пропади они все пропадом!
Гроза, навалившаяся на Москву после нескольких недель жары, была ужасной. Черное небо дымилось и клокотало, сотрясаемое громовыми раскатами, молнии разрезали его вдоль и поперек, освещая город как днем. Вниз по улицам и бульварам бежали кипящие потоки воды. Извозчиков и пешеходов словно смыло, улицы были безлюдными, и лишь по Живодерке, матерясь, несся сломя голову взъерошенный, мокрый до нитки Илья.
Переждать дождь он рассчитывал в трактире. Но часы шли, ливень не прекращался, а время уже подбиралось к вечеру. В конце концов Илье показалось, что в сизых тучах появились просветы, и он, расплатившись с половым, вышел из трактира под дождь: «Не сахарный, небось». С неба и в самом деле уже еле капало, но стоило Илье перейти Тверскую и повернуть на Большую Садовую, как невесть откуда навалилась новая, огромная и черная, как адская копоть, туча, и полило как из ведра. Илье пришлось забыть про свои тридцать восемь лет и, как мальчишке, подхватившись, мчаться по Садовой домой. Но обиднее всего было то, что сей кавалерийский галоп не помог: когда Илья взлетел на крыльцо Большого дома, на нем нитки сухой не было, а с неба все так же грохотало и лило.
В доме было тихо: цыгане ушли в ресторан. Стоя в сенях, Илья прислушался – никого. Только из кухни доносился раскатистый храп: там, видимо, под дождь отдыхала кухарка. Оба сапога Ильи немедленно полетели в угол, вслед за ними отправилась и рубаха, а сам Илья пошел в нижнюю комнату, на ходу вытирая голову чьей-то подвернувшейся под руку шалью.