Барыня уходит в табор | Страница: 61

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Ты в своем уме, Олька? И так в чем душа держится, прозрачная вся. Устанешь, опять ночь промечешься. Хочешь читать – читай сама. А вы, голота, брысь отсюда!

«Голота» нехотя потянулась к двери. Макарьевна заботливо поправила Ольге подушки, придвинула ближе керосиновую лампу, постояла рядом, подождав, пока цыганка устроится с книгой на краю стола, и лишь тогда ушла обратно в кухню.

– Вот если бы и мне читать… – с завистью сказал на другой день Илья.

Ольга, только что закончившая пересказывать ему и Кузьме «Ночь перед Рождеством», подняла брови:

– Совсем не умеешь?

Илья только вздохнул. В таборе, где никто не знал ни одной буквы и даже дед Корча сроду не держал в руках книжки, он не особенно мучился своей безграмотностью. Ему даже в голову не приходило сожалеть об этом. Но в Москве хоровые цыгане более-менее разбирались в грамоте, Илья видел книги у Митро и Насти, и даже Кузьма вполне сносно разбирал по складам названия вывесок. Сначала Илья считал, что выучится этому так же быстро, как игре на гитаре, но учитель азбуки из Кузьмы был никакой, а просить Митро или Настю было стыдно. Понемногу Илья смирился с тем, что, видно, придется ему помирать неученым, и даже убедил себя, что надобность в грамоте для ярмарочного кофаря невеликая. Но сейчас, жадно слушая приключения лихого кузнеца, оседлавшего черта, он снова пожалел о своей дремучести. Вот бы самому прочесть! Там, дальше в книжке, Ольга говорила, про русалок и колдунов… Да бог с ними, с колдунами, – хоть бы вывески читать!

– Хочешь, покажу?

– Взаправду? – недоверчиво спросил он. Тут же оглянулся на дверь. – Макарьевна заругается.

– А мы тихонько. – Ольга задумалась. Затем велела: – Принеси уголь из печи.

Илья вышел. Вернулся с огромной тлеющей головешкой. Ольга рассмеялась, закашлялась, замахала руками:

– Куда такое полено, дэвлалэ, маленький нужно! Ну ладно, садись сюда, – взяв головешку, Ольга начертила на скобленой половице две сходящиеся наверху палочки, соединила их в середине перекладиной. – Запоминай, чаво. Это – «аз»…

Вернувшаяся через час с базара Макарьевна застала в горнице замечательную картину. Ольга, подбоченившись, сидела в подушках и требовательно спрашивала у Ильи:

– Ну, какой из себя «аз»?

Илья, вспотевший и лохматый, мучительно чесал в затылке. Затем, радостно ударив кулаком по лбу, выпаливал:

– Шатер с перекладиной!

– Верно. А «буки»?

– «Буки» – купец Егорьев в картузе!

– «Веди»?

– «Веди»… Сейчас… Как же их, дышло им в зубы… А! Крендель на боку!

– Это что же здесь такое? – возопила Макарьевна, перешагивая порог. Взгляд ее упал на исписанный углем пол. Прямые и ровные буквы, выведенные Ольгой, перемежались скособоченными и шатающимися, как мастеровые в воскресенье, каракулями Ильи. Особенно ему не давались «буки», и изображения купца Егорьева в картузе тянулись неровными рядами до самой двери.

– Печенеги! Мыть кто будет?! Варька как проклятая всю субботу пол скоблила, а вы…

В Илью немедля полетела мокрая тряпка. Тот ловко увернулся, подхватил стертую головешку и вылетел из комнаты, на ходу бросив: «Спасибо, Ольга Ивановна!»

– И что ты удумала, ей-богу? – Макарьевна, шумно переведя дух, присела на край кровати. – Этого дьявола учить – что мертвого лечить. Одни босявки на уме.

– Ладно, Макарьевна, не бурчи. – Ольга откинулась на подушки. Чуть погодя медленно спросила: – Как ты думаешь… Прокофий Игнатьич мой – он в рай или в ад попадет?

– Знамо дело в рай, – осторожно сказала Макарьевна.

Ольга повернула голову. По ее бледной щеке вдруг поползла тяжелая слеза.

– А то, что он со мной… с чужой женой жил… Это разве ничего?

Макарьевна озадаченно умолкла, перебирая в лукошке клубки серой некрашеной шерсти. Ольга в упор, не мигая, смотрела на нее.

– Батюшка у него перед смертью был? – нашлась Макарьевна.

– Да, я звала.

– Исповедался? Святых тайн причастился?

– Да…

– Ну, и не мучайся, – авторитетно заявила Макарьевна. – В рай прямиком твой Прокофий отправился. Что за грех для мужика – чужая баба? Главное – покаяться вовремя. Подожди вот, сорок ден минет – и упокоится душа его в мире…

– А я?

Макарьевна, вздрогнув, выронила клубок. Подойдя к Ольге, озабоченно пощупала ее лоб. Та вдруг судорожно обхватила горячими руками запястье старухи.

– Макарьевна! Милая! Изумрудная! А я-то куда денусь тогда? Я-то, бог мой, как же? Мой грех при мне останется, я и на исповеди не откажусь! И не пожалею! Святый боже, как же мне… Как же я в аду-то… без него…

– Ума лишилась?! – рявкнула Макарьевна, с силой вырывая руку. – Да тебе до ада этого еще пять десятков, дуреха! Тебе о дитяти думать нужно, а ты, бессовестная… Бога не гневи! Лучше уж Илюху грамоте учи, все занятие, авось дурь из головы у обоих вылезет…

– Хорошо, хорошо… Не ругайся. – Блестящие от слез глаза Ольги смотрели в потолок. Длинные худые пальцы перебирали край одеяла. Из дальнего угла мрачно смотрел черный лик Спаса.

В тот же день Макарьевна объявила:

– Ей больше одной быть не нужно. Со дня на день рожать будет. Вы, черти, ей долго думать не давайте.

С этого дня Ольга ни на минуту не оставалась одна. То около ее постели сидела Макарьевна, стуча спицами и громогласно рассказывая сказки про попов и домовых; то Варька делилась с ней последними сплетнями, то бренчал рядом на гитаре Кузьма. Иногда Ольга поднималась на подушках и сама брала в руки гитару. Она играла забавные польки и гусарские вальсы, но быстро уставала, и часто Кузьма едва успевал подхватить гитару из ее ослабевших рук. Но чаще остальных с ней оставался Илья. Про себя он уже сто раз проклял тот день, когда ему взбрело в голову начать учиться грамоте. От «глаголей» и «ижиц» распухала голова. По ночам вместо племенных жеребцов, Настиных глаз и Лизкиной груди снились собственные кривые «азы» и «буки». Несколько раз терпение Ильи лопалось, и старый псалтырь Макарьевны летел в угол:

– Не могу больше, мозги уже вылезают! Не цыганское это дело – грамота. Пропади пропадом, пусть господа читают!

– Ну, ну… Успокойся. Подними книгу. Иди сюда. У тебя уже хорошо выходит… – увещевал с кровати слабый, то и дело прерывающийся голос.

Илья смущенно умолкал. Вставал, шел за псалтырем – и его мученье начиналось сызнова. В сенях насмешливым бесенком хихикал Кузьма, Варька смотрела с восхищением, Макарьевна недоверчиво качала головой, но не вмешивалась.

– Чем бы дите ни тешилось… Пусть хоть на картах гадать его учит – лишь бы про ад не заговаривала.

Ольга с каждым днем уставала все быстрее. Когда она с покрытым блестками пота лбом откладывала псалтырь, Илья поднимался, чтобы уйти. Иногда нарочно медлил, ожидая ставшей уже привычной просьбы: «Посиди со мной, чаворо». Его не тяготила эта просьба, и, оставаясь наедине с Ольгой, Илья не чувствовал ни капли смущения. Может быть, оттого, что она была на семь лет старше, а сейчас, больная, с изможденным лицом и сизыми кругами у глаз, выглядела на все сорок. Она, не задумываясь, звала Илью «чаворо» [45] и могла, как несмышленыша, погладить по голове, если он правильно прочитывал длиннющие слова вроде «бакалейная лавка» или «околоточный». К тому же Варька и Макарьевна, занятые по хозяйству, с радостью спихнули на него обязанность развлекать больную и вскоре уже напоминали сами: «Иди с Ольгой побудь, ей одной скучно».