— И, знаешь, кто это был? Все равно не угадаешь... Чандвецкий!
Такая давящая сила заключалась в произнесенном имени, что Иван Матвеич хоть и продолжал глядеть на приятеля, но видел сквозь него совсем другое. В воспоминанье перед ним возник уже в те годы немолодой жандармский подполковник, по слухам фаворит Столыпина, и, говорили, умнейший после него в лагере тогдашней реакции. Вот: сплетя ревматические пальцы на большом, пустоватом столе, он безразличным, необязательным тоном цедил Вихрову что-то о биологическом неравенстве особей и, следовательно, о незыблемости установившихся законов человеческого общежития, — о бездне, куда увлекает Россию чрезмерно пылкая и потому строгой отеческой опеки заслуживающая молодежь, и — еще что-то, вызывавшее в душе бешенство противодействия. «Вы хотите стерилизовать жизнь, господин Вихров... но абсолютно, чистые элементы существуют только в колбах химиков и нередко обходятся обществу по цене, делающей их недоступными для широкого потребления... не боитесь дороговизны?» — шептал он с видом скучающего искусителя, и снова, в разгаре допроса, Иван Матвеич ломал воображаемый карандаш из бронзового стаканчика перед собою.
— Подумай, память-то какая!.. — гадливо подивился Иван Матвеич. — А ведь сколько нашего брата прошло через его руки?.. Позволь, однако, ведь это был коренастый, сильного сложения человек.
— Значит, подсох к старости... да не в том суть, дружище! Помнится, ты писал мне на Енисей, что, как и Андрюшу Теплова, как и... — он назвал известного дальневосточного работника, знакомого всей стране, — этот самый жандармский господин допрашивал и тебя. Значит, ему представлялся громадный выбор... Так почему же он вспомнил именно Сашу... Грацианского, который легче всех поплатился за преступную связь со мною?
— Нет, Валерий, — решительно вступился за своего врага Иван Матвеич. — Если бы имелись хоть малые основания для того, о чем ты так ужасно подумал сейчас, то какой смысл был Чандвецкому выдавать своих? А просто жандарм узнал тебя, и вспыхнула осевшая муть, и вот... поддался искушению, захотелось кинуть горсть песку в наши, ненавистные ему трущиеся поршни. Он мог бы проделать то же самое односторонним анонимным письмом, к тебе или ко мне, в расчете, что до адресата его прочтут те, кому надлежит... даже намеком, черт возьми, или искоса брошенным взглядом... сделать это... остальную работу довершит простодушный следователь! Для правдоподобия он выбрал наиболее уязвимого из наших мушкетеров. На мой взгляд, это была низкая и бессильная злоба, которая, к счастью, выжигает лишь то место, где горит сама.
— Возможно, ты и прав... — не сразу согласился Валерий и вернулся к обязанностям гостеприимного хозяина.
Леночка слишком мало знала Грацианского, чтобы принять участие в беседе, но, по привычке людей с мнительной совестью немедленно примерять на себя чужие суждения и оценки, она ужаснулась мысли, что и по прошествии стольких лет давняя провинность еще способна вызывать подозрения. Когда разговор перекинулся на встречи Валерия с представителями западной интеллигенции, она и там сумела найти нечто относившееся непосредственно к ней самой.
— У меня сложилось мнение, — делился своими наблюдениями Валерий, — что многие в Европе начинают понимать неизбежность социальных сдвигов... естественно, с годами это сознание будет расти под воздействием фактов. Сюда надо включить и кое-кого из тех, кто, никогда и не принадлежа непосредственно к буржуазии, хотя бы частично извлекает свою пищу из несчастий войны, из послушности людской нужды, из невежества ближних, из их трагической разъединенности, наконец. На лугу человеческом немало таких травок, которые тоже не обхватывают, не душат жертвы, как большие паразиты, а легонько прикладываются сосальцем к корешку соседа. Забывать стал... ну, как ее, есть у нас такая?!
— Марьянник, Melampyrum nemorosum, — подсказал Иван Матвеич, очень довольный за друга, что хоть и ушел из леса, но образы в мышлении по-прежнему черпает из их общей науки. — Тем же самым занимается все семейство Rhtnantus apterus, полевого погремка.
— Вот, вот, именно погремок, — обрадовался этой находке Валерий, имея в виду, как он пояснил, распространенную в западноевропейских странах склонность к отвлеченному пустозвонству насчет культуры. — К сожалению, наиболее мыслящие нередко добираются до истины пешком или на старинных велосипедах, хотя давно имеется скоростной транспорт в завтрашний день... Не скучно вам? — вдруг обратился он к Леночке.
— Наоборот, я стараюсь не пропустить ни слова... — И покраснела, застигнутая в своих мыслях.
— Так, к примеру, один видный физик посвятил меня в свое самодельное открытие, что, дескать, социальные отношения в людском обществе должны неизбежно меняться по мере его численного роста, требующего более сложной экономики. И он даже соглашался, что только при коммунизме его наука приобретет возможность безграничного исследования, но... пусть, дескать, это случится попозже, когда меня не станет. Их держит страх утратить свои мнимые свободы... Так бывает жалко расстаться со старым семейным диваном, пускай колючим и с неприятными жильцами в щелях, но на котором как-никак уже провалялся полвека. Да, Иван, капитализм становится общественной нечистоплотностью. В сущности, сказал я ему тогда, у вас единственный выход: идти навстречу своему страху.
— Как, как вы ему сказали? — вся пылая и подавшись вперед, переспросила Леночка.
— Идти страху навстречу, сказал я ему... то есть преодолеть в себе низменную, чисто телесную боязнь социальных перемен, зачастую воображаемых лишений, черного хлеба революции, простонародных радостей существования... пока не воздвигнутся приличные для тонких натур хоромы. Без этого не бывает победы, и горе цыпленку, который не осмелится сломать свою тесную скорлупу. На их месте я бросился бы в свое будущее очертя голову, без раздумий... — Валерий покачал головой со вздохом сожаления. — Ладно, хватит об этом. Лучше расскажи мне про свое, поводи меня по своим дремучим лесам... угости!
— Да ведь мало их, таких лесов, поблизости осталось, — взял себе слово Иван Матвеич и, оттого ли, что ежеминутно чувствовал на себе скользящий, как бы сравнивающий взгляд жены, весь остаток вечера был в особом ударе, делясь своими замыслами на ближайшее десятилетье.
Тотчас после телефонного, ровно в полночь состоявшегося разговора, сравнительно рано хозяин сам отвез своих гостей домой; утром Иван Матвеич уезжал в двухдневную командировку... Катастрофа произошла к концу вторых суток, на протяжении того часа, пока Таиска ходила за дрожжами к соседке, через улицу. Еще накануне ничто не предвещало беды; напротив, по показаниям Таиски, с полудня, после трехлетнего перерыва, к ней на кухню дважды донеслась, как бы на пробу, Леночкина песенка, но не для Поли песенка, а для самой себя, — все начиналась и обрывалась, а Таиска решила в простоте, что дело пошло на поправку. Когда же она вернулась от соседки, Леночки дома уже не было. Квартира была пуста и дверь полупритворена, чтоб не пришлось ломать замка. Все оставалось на месте, любимые Леночкины мелочи в том числе, и можно было предположить, что молодая хозяйка ушла с Полей подышать ночным морозцем, если бы не зловещее отсутствие детских вещей.