Никто не ответил на приветствие приезжих, но объяснялось это не зазнайством хмурых бывалых людей перед веселыми, с иголочки одетыми новичками, а скорее спешкой и характером их работы.
Иные были в одних гимнастерках, да и те слегка дымились паром на морозе, потому что колодец был глубок, а приказ гласил закончить дело дотемна. Саперы доставали из-под земли расстрелянных местных жителей, поскиданных в сруб неприятелем при отходе; судя по известной сноровке, они трудились там не первый час и в том напряженном, нечеловеческом молчанье, с каким, верно, разряжают мины замедленного действия. На протяжении скольких-то, но многих, не сосчитанных Сережей шагов голова к голове и все немножко на бочок, лежала их страшная находка, старые и малые, все теперь на одно лицо, родня по могиле. Только со стиснутыми зубами и с обнаженной головой можно было смотреть на это помрачительное зрелище... потрясали в нем даже не причудливые, прихваченные морозом позы мертвецов, порой сцепившихся в закоченелом объятье, так что приходилось разнимать, не эти раскрытые в предсмертном удивленье глаза матерей или нагота малюток, покрытых лиловатым пушком инея и с какой-то старческой мудростью в прямых прорезях губ, а именно суровое, деловитое спокойствие этих рядовых советских солдат, в котором они до поры сберегали свою ярость, как в ножнах.
— А ну, посторонись для папаши, сынок... — сказал оцепеневшему Сереже один рябой сапер, принимая из колодца на свои руки стылого старичка с зажатой в кулаке немецкой пилоткой.
Его уложили рядом, надо полагать, с его же хозяйкой, и за неимением ничего другого под рукой набросили пригоршню снежка на их слишком уж запоминающиеся лица.
Единственный из всех артиллерист Самохин нашел в себе мужество заглянуть в глубь колодца.
— Тяжелая вам, братцы мои, досталась работа... Этак и рассудок не мудрено повредить. Преступление какое, а?.. сухими-то глазами и смотреть больно!.. — сочувственно произнес он, снимая шапку, и следом все остальные обнажили головы. — Сколько же их там?
— Ничего, к ночи-то, бог даст, управимся, с утра хоронить зачнем, — невпопад, столь же негромко откликнулся старший, видимо, сапер. — Главное, товарищу-то нашему там, внизу, негде развернуться в теснотище... а ведь смерзлися они все.
Тут Самохин достал пачку дорогих московских папиросок и сам, по одной, рассовал в солдатские рты. Стояло полное безветрие, спички хватило на всех.
— С чего ж это им в разум-то такое пришло, жителей-то убивать... ради забавы, что ли? — непослушным языком осведомился Коля Лавцов.
— Да ведь трудно сказать... не иначе, как для нашего устрашения. Мы, дескать, такое можем, на что у вас, советских, и духу не хватит. Да оно и впрямь жутковато вроде, — в степенном раздумье отвечал рябой солдат, кося глазом на лежавших. — А может, так, из любознательности, что получится. Посля чего напишут научное сочинение в шести томах. Они ведь дотошные...
Сосед его лишь головой покачал, жадно втягивая пьяный дымок.
— Заметьте, нижних-то живьем они туда совали. Только верхних из автомата покропили... заместо пробки, значит.
— Чего ж они так, на патроны поскупились, что ли... для всех-то? — спросил Сережа Вихров, весь дрожа.
— Надо так понимать, ради экономии боеприпасов. Интереснейшие деятели... Ничего, придет свое время, поближе их пообследуем!
Четвертый в ряду, некурящий и постарше, отер рукавом заросшее лицо.
— Осподи, до чего ж это докатился шар земной! — И щурко посмотрел вверх на лазоревые, вроде с подпалинками теперь, небеса.
В голосе его звучало бесстрастие мыслителя, созерцающего несовершенство человеческого общежития, и Сережа подумал, что вот именно эти, не искушенные книжной мудростью разнорабочие нового гуманизма имеют право судить земную цивилизацию с ее лигами наций — или как они там называются? — с ее академиями, королевскими и прочими обществами почтеннейших наук, с ее лживыми библиями братства, с ее благообразными и лукавыми деятелями западного добролюбия, судить и вершить свой справедливый суд, и будь бог на свете, он благословил бы их на этот священный подвиг. Сережа подумал также, что эту сорванную с убийцы пилотку следовало бы швырнуть на алтарь современной культуры, и прикинул в уме, на какие еще подлецкие дела, с возрастаньем технической мощи, может пуститься размахавшееся злодейство, если своевременно, любой кровью не унять его. Мутился разум, и тошнота подступала к горлу, но он заставлял себя еще и еще глядеть и запоминать, как возвращались из-под земли, чтоб завтра снова уйти в землю же, эти мирные безоружные земледельцы... И вот оно росло, чувство гнева, в Сережиной душе, множилось, созревало в нем, то самое, чего нельзя достигнуть только киданием учебных гранат или затверживанием уроков по политграмоте.
Вся прогулка заняла не больше двух часов, так что не слишком утомились, однако возвращались молча, нога глубже вдавливалась в снег, как бы от дополнительного груза. Успели без запоздания встать в шеренгу; вскоре подъехал командующий армией, оказавшийся в том же районе. После командирского рапорта он вместе с помощником из артиллерийского штаба облазил бронепоезд и обошел строй прибывшего пополнения, по отдельности вглядываясь в каждую пару глаз. В кратчайшей беседе затем он поздравил людей со вступлением в состав действующей армии, выразил удовлетворение их боевым видом и, надо думать, не только из педагогических целей похвалил за отменное состояние материальной части... Сережа ждал, что он поговорит и о страшном колодце в бывшем населенном пункте, но, значит, генералу не хотелось своими рассказами ослаблять и без того неизгладимые впечатления команды. Тут же сам он и вызвался познакомить пополнение с фронтовой обстановкой; приказав своей автомашине дожидаться его в дивизии, он перешел в будку машиниста, и они поехали туда, где пунктиром дымков обозначалась передовая. По его указанию был произведен успешный налет на мостишко, только что восстановленный немецкими саперами, при возвращении же сами попали под шестиствольный миномет: так состоялось боевое крещенье. На стоянку вернулись в сумерках: краски гасли, примораживало. Что-то с тяжким свистом пронеслось над головой; гул прокатился, и лесок дрогнул, роняя свое убранство...
Ночь прошла без приключений, но и без сна. Утром над стоянкой покружил было вражеский разведчик, но бронепоезд уже выходил на выполненье первого боевого заданья. Начиналась его фронтовая жизнь. Он охранял станции при разгрузке воинских эшелонов, патрулировал перегоны особого стратегического значения, и даже при сравнительно ограниченных возможностях бронепоезда в современной войне одно появление его в нужную минутку, — самый лязг приближающейся тяжести с ее огневой щетиной удваивал боевой дух пехоты.
В первую же неделю довелось дважды ходить в огневые налеты на передок — передний край обороны, бить по живой мишени и самим слышать осколочный стук по броне, щекотный, как по собственной коже. Труднее привыкали к воздушным атакам, к содроганьям от пятисоток, грозивших свалить все их железо под откос, но и это со временем вошло в привычку... и вот уже снарядные вмятины украсили поворотные башни, а пулеметным огнем посмыло боевые плакаты с бортов паровоза, как ни подклеивал из упорства Коля Лавцов драгоценные остававшиеся клочки. Уже не вернулась однажды из разведки автодрезина Смерть фашизму, и когда Морщихин под знаменем, в торжественном строю принимал посмертные ордена погибшим, Сережа впервые испытал озноб солдатской гордости за своих товарищей... На исходе второй недели шальным снарядом вышибло с тендера самохинскую сорокапятку, которую он по склонности к крепостной артиллерии снисходительно именовал комариной смертью, а через час после того прямое попадание стальной болванки порвало бортовую броню паровоза, и лоскут ее вдавило в пробоину. Бронепоезд отвели на ремонт, и тут как-то на досуге Сережа продолжил с Морщихиным прерванный в ночь отправки разговор.