Дальше ничего нет. Евпатий заходит за мысок. Концовкой тому беспощадному зрелищу служит чье-то восхищенное замечание, произнесенное над пониклой от горести головой Ивана:
— Ой, шибко лущит... то-то брусничка сочна сыпанет в грядущее лето по злосчастным сим местам!
... Надо оговориться, все эти происшествия, размещенные на переломе двух веков, Иван Матвеич теперь различал уже с неодинаковой четкостью. Память невольно сглаживала подробности, выносила на передний план одно, приглушая другое; в ту ночь ему пришлось не раз прибегать и к искусству археолога, чтоб на черепках прошлого прочесть когда-то кровью начертанные письмена.
В полдень по радио он узнал о событиях минувшей ночи.
В отличие от противника, Москва встретила войну без хвастливых угроз и уличных демонстраций. Митинги на предприятиях и заводах прошли деловито и немногословно, как если бы речь шла об очередном, хотя и грознее прежних, задании истории; все понимали, однако, что теперь от выполнения его зависит нечто гораздо большее, чем только частная судьба столицы. Сквозь сожаления о незавершенной стройке звучало презрение к врагу — и к этому, ближнему, и к тому, главному и скрытному, что испугался мирного соревнования двух систем. Война была еще далека, и на протяжении целых трех недель лишь самые ничтожные изменения коснулись распорядка жизни в Благовещенском тупике.
До начала учебного года Варя знакомила подругу с Москвой. В часы, свободные от рытья щелей и занятий по воздушной самообороне, они обошли районы города по составленному Полей списку. Правда, несколько непривычно выглядели центральные площади, раскрашенные в тусклые цвета камуфляжа, и наиболее знаменитые здания с витринами, заложенными доверху мешками песка; кроме того, рядом с театральными афишами появились призывы к донорам, добровольцам ополчения, к женщинам — сменить мужей у станков, а в картинных галереях, какие еще оставались на месте, прежде всего бросались в глаза адреса ближайших бомбоубежищ. Но как никогда чудесно сияло солнце в почти невыносимой синеве, только теперь это никому не было нужно и, больше того, даже мучило напоминанием о чем-то бесконечно дорогом, утраченном надолго. А в улицах, пожаре, шли то солдаты в шинельных скатках, то отряды молодежи с лопатами на плечах, то первые партии притихших московских малышей. Они покидали столицу без обычных шалостей и песенок, однако и без слез, неестественно прямясь от тяжести рюкзаков; матери поддерживали сзади их ноши.
В сумерки все это бесследно поглощали вокзалы, и тогда по шоссейной магистрали, как раз за дендрарием Лесохозяйственного института, на всю ночь начиналось движение танков. Машины отправлялись своим ходом, волна за волной; природа содрогалась от лязга и зябла от обилия железа. В такие вечера взоры всех без исключения обращались в одну и ту же сторону: в гаснущей полоске заката всем одинаково виделось зарево надвигающейся войны.
Она добралась до Москвы лишь месяц спустя, когда на рассвете однажды черное облако, похожее на разлитую тушь, поднялось в небе Подмосковья; после первого налета горела толевая фабричка в Филях. Вскоре воздушный удар повторился, и опять внешне все по-старому оставалось на Москве, но какое-то новое, строгое, обязывающее содержание открылось в ее древних камнях. Именно в те дни созревало у москвичей сознание единства, исторического превосходства над противником и еще тот, притупляющий боль и сожаления, молчаливый гнев, из которого творится пламя подвига; страна уже нуждалась в нем. Сильные внезапностью нападения германские войска к середине июля прорвались к Ярцеву, через Демидов и Духовщину, с севера обойдя Смоленск; и в прежних войнах всегда требовалось особое время всколыхнуть глубинные просторы России. Из-за этого лётная трасса на Москву сократилась втрое, и отныне каждую ночь на подступах к ней разгоралась жаркая схватка зениток с фашистской авиацией.
С наступлением темноты стаи серебряных аэростатов заполняли небо, а в шумовую мелодию города вступали властные, никогда не освоенные человеческим ухом инструменты воздушной тревоги. Они заставляли умолкнуть все, даже шелест листвы и детский плач, словно живое страшилось обнаружить себя, а улицы становились такими длинными, что казалось, никак не добежишь до их конца. Для Поли, привыкшей к енежской тишине, наступали часы изнурительного ожидания чего-то худшего, чем даже прямое попадание. Чуть вечер, в особенности при ясном небе, ею овладевал приступ более тяжкого заболевания, чем любое из перенесенных ею в детстве; оно состояло в неотвязном чувстве воздуха; речь становилась неточной, все валилось из рук. Она ни на что не жаловалась пока, и Варя по своему почину решилась предложить ей единственное лекарство от этого одуряющего страха.
Разговор произошел однажды после Варина возвращения с дежурства на крыше. Ранняя в тот вечер атака вражеской авиации была сразу отбита и не повторилась, потому что небо затянулось тучами. Поля находилась уже дома и суетилась по хозяйству, чтобы хоть как-нибудь оправдать свое пребывание в этом городе в такое время. Через полчаса зашла и Наталья Сергеевна, которую Варя мимоходом пригласила пить чай.
— Теперь уж не полетят, я уложила внучку спать, — сказала она с единственным намерением успокоить бледную, растерянную Полю. — Кажется, дождик начался... вы не вымокли... Варя?
— Нет, пустяки... только вот зацепилась рукавом за гвоздь на чердаке. Ты зря не поднялась посмотреть на это волшебное зрелище, Поля: на летний дождик над Москвой. — Она кивком поблагодарила Полю за иглу с ниткой, немедленно оказавшиеся перед нею. — Ужасно люблю глядеть на мокрые московские крыши, когда они светятся во всю широту горизонта!
— А ты уверена, что... это хороший дождик будет? — спросила Поля, и, пожалуй, не столько спасительный дождик ее интересовал — долго ли он продлится, сколько проверить хотелось по интонации ответа, не испытывает ли Варя холодка или презрения к ней за постоянное сиденье в бомбоубежище. — Я тоже очень любила дождик... на Енге, но, конечно, здесь это вдвойне красивей... и, главное, нужней.
— Не в красоте дело... и как раз московские крыши не очень привлекательны: заплаты, поржавевшие желоба. Вообще, сверху виднее, что все эти годы страна заботилась о чем-то более важном, чем ее жилища... Кстати, тебе стоит подумать, как будущему архитектору, почему мы украшаем города лишь с фасада, хоти по существу давно переселились с плоскости в три измерения. Зато сверху Москва такая понятная, теплая, простая. Рождается желание вложить в нее и свою силу, пусть маленькую... но ведь чем меньше я, тем больше нас, таких, правда? — Варя выдержала паузу, чтобы до Поли дошла ее спрятанная мысль. — И пока ждала самолетов... которые, кстати, так и не прилетели, мне пришло в голову... кто полностью не разделил с народом его горя, непременно будет чувствовать себя отверженным и на празднике его радости.
— Вы всегда такая строгая, товарищ Чернецова, что я сама порой как бы за партой чувствую себя в вашем присутствии, — вставила Наталья Сергеевна, сжалясь над Полей. — Все придет само собой. Оставьте девочку в покое.