— Как покойницу-то звали? — для почину спрашивал Вихров, присаживаясь на поленницу.
— Чево-с? — недружелюбно откликался на полувзмахе тот, труженик, но, видно, имелось нечто в босом, заросшем, оборвавшемся студенте, подтверждавшее его право на столь дерзкие интонации. — А, ты про лесишку тоись? Медунихой звалась, заветная.
Названье указывало на присутствие липы в прежние годы, но, как ни вглядывался Вихров, ни одной не чернело в пестром от солнца перелеске. Тут и прочие подходили справиться об имени-званье прохожего, и чем смешней сгоряча, графом или барином, назывался Вихров, тем скорей происходило сближение. Беседа начиналась с шутки, дескать, покурим барского-то, а Вихров отдавал на расправу давно опустелый кисет, и тогда они сами безобидно делились с ним табачком.
— Мешала роща-то... теперь оно попросторней станет!
— Не-ет, при месте стояла, ничего не скажешь... — отвечали мужики, — да вот купцу приглянулася.
— Не жалко заветную-то?
— Старухи неделю цельную слезами обливалися. Девками сюда бегали на троицу, венки завивать... Чего ж, не саженая, чай, осподня!
— Кабы своя-то либо своими руками саженная, тогда другой оборот, — подтверждал самый задний. — В России, окромя погосту, чего нашего-то? Столбовая дорога одна... и та с дозволения!
— Да ведь роща-то из крестьянского надела... значит, не совсем чужая, — настаивал Вихров. — Нет, не любите вы, братцы, лесу! Конечно, пошто его и любить, ежели он всегда под рукою...
Молчанье воцарялось среди мужиков, и все тогда поталкивали глазами неугомонного труженика с подвязанной щекой, чтоб ответил прохожему в полную силу. Тот приступал негромко, но что-то клокотало в легких у него, и свист предшествовал слову.
— Ить как складно слово льет, щегол! — обрушивался он на Вихрова, обращаясь ко всему миру, дергаясь, как в припадке. — Подарит мужикам шуточку и не смеется. Он, видать, холостой, обходится... Думает, пряники едим, а мы, милый, мякинку! Вот у меня их семеро ртов, ровно семь пушек каждый вечер в меня глядят: заряжай! А хлебушка-то эва стреканул — не ухватишь. Я тебе на это такой пример произведу...
— Сейчас хватанет, у Нефеда каждое словцо с огоньком, — одобрительно стали подзуживать кто поближе.
— К примеру, дочка у меня, ровно яблочко наливное, двенадцатый годок, — свистел Нефед. — Ну, чтоб остатнего семейства не губить, сынов моих единокровных, опору-то, и порешил я, скажем, с ею распроститься. Вот и обротаю я ее веревкой за горлышко да и выведу на ярманку, а доброй души купец и укупит мое яблочко за пудик крупчатки... Вот ты и скажи нам, ученый, чья башка тут повиннее?.. ужель моя? И думаешь, в расчете мы с им, с купцом-то? Не, а тут самый шабаш наступает, всей жизни моей шабаш. Тогда уж и мертвого меня бойся.
— Мало ль что в мире продается, тут сердце надо иметь, — словно лес под ветром, взгудели остальные.
Единственно от честности, чтоб не утаить от народа добытых знаний, Вихров пускался объяснять роль леса в едином хозяйстве страны и еще — про размываемое плодородие почв, мелеющие реки, наползающие пески... и все время мучительно сознавал, что совсем по-иному провел бы ту же беседу Валерий, но не умел иначе. Его слушали, учтиво прикрывая ладонью зевки, чтоб не обидеть столь благожелательного парня в опорках, готового поделиться с ними последним своим, кабы имел — чем.
— Но когда-нибудь все это станет вашим, и — даже гораздо скорее самых смелых предположений... как только народ с мыслями да с силой соберется, — с чувством безнадежно утопающего заканчивал лектор Вихров. — И придется тогда нам заново лес садить, заново!
— Чего ж его не посадить, кабы средствие было. Посадить — дело рук человеческих, а мужик завсегда при своих руках. А что реки мелеют, это точно. Там у нас на волоке дощаник с солью обмелел... веришь ли, на два года мужикам хватило, чисто бог послал. — И размашисто брался за топор. — Ну, ребята, буде трепаться, нам за дело пора... осподь даст, к вечерку управимся!..
Иван Вихров уходил с подавленным смущеньем чужака, чувствуя не только мужицкую, за спиной, но и Валерия Крайнова, с далекой Лены, снисходительную усмешку. Почти осязаемый, Валерий шел рядом, и здесь возникал непонятный постороннему разговор за двоих, по очереди:
«Что, полное фиаско, Иван?»
«Стыдней всего, что, сам мужик, я не нашел с ними общего языка. Да, Валерий, не любят леса на Руси. Действует до сегодня древлянская память о непосильном труде, затраченном на раскорчевку необозримых пашен. Но я бы голодом заморил наших генералов от просвещенья, не сумевших за двести лет привить народу чувство если не благодарности, то хотя бы справедливости к безгласному зеленому другу».
«Не бранись, — в шелесте сохлой ржицы смеялся Валерий. — Думаешь, спасение в кружках самообразования?»
«Дело в культуре... конечно, направленной на раскрепощение и счастье людей. Вот цель и дорога к ней».
"Культура, брат, не ящик со старыми, хоть и почтенными книгами, а движение, действие, способность мыслить дальше. Ищи базу, копай до твердого грунта, Иван. Иначе лес твой рухнет на тебя же".
"Я понимаю, Валерий, ты зовешь меня в дальний путь: он вернее... но что станет с моим лесом, пока мы все доберемся туда через большую Лену?"
Они расставались ненадолго, чтобы всю ночь затем в стогу сена и под скрип дергача проспорить о том же самом, но примечательно, что к концу путешествия Вихров все чаще соглашался с неумолимой логикой друга.
... Жара не унималась, последние соки полей струйками утекали вверх, и хоть бы ветерком дохнуло навстречу, но нет, не оставалось ветерочка во всей русской земле! Не успевала высохнуть щепочка в ладони, взятая на память о Медунихе, как ухо начинало различать прерывистый гул, схожий с похоронным отпеваньем. Вихров послушно двигался на звук, и перед ним открывалась преждевременно пожелтевшая нива на бугре, вздутом, как грудь в предсмертном вздохе. Кучка принаряженных людей, и среди них древние старухи на коленях, толпилась вкруг святыни, похожей на темную дверь крестьянского амбара, только украшенную тусклой посеребренной латунью, шитыми рушниками и венчиками полевого вьюнка. Сердитые лики, ангелы с копьями глядели с хоругвей в бессовестные, дочерна бездонные небеса... В это самое время справлялось трехсотлетие династии, и цари ездили в гости друг к дружке, а здесь, во глубине страны, деревенский батюшка, тот же мужик в золоченой рогоже, усердно кропил никлые овсецы, забитые цветами недорода, и лиловатый, под ними, заплывший и в трещинах, суглинок, с которого предстояло надоить средствия на царский оброк и благолепие храмов, на содержание воинства и процветание всемирно прославленных искусств, на приукрашение сиятельной столицы и сверх того хоть немножко жита — перебиться до первой крапивки, снытки и щавеля.
И, видимо сжалившись на отчаянье кормильцев, малость чернело на горизонте и выбегала тучка размером в детский кулачок, росла, попыхивая заправдашними молниями, роняла полминутный ливень и убегала с распоротым боком к другим таким же богомольцам. Сразу вечер наступал, и все расходились благостные, премного довольные достигнутым успехом.