... Дорога на Шиханов Ям пролегала через сапегинскую часть Пустошeй. Те же рыжие хвойные великаны высились по сторонам, порой — на пределе древесного возраста. Иные по-стариковски поддерживали друг друга, иные клонились к земле, образуя арки из сцепившихся при сломе стволов, но большинство исправно несло атлантову службу, могуче подпирая небеса; любое становилось маленьким у их подножья. То и дело попадались на глаза нежные коврики кислицы, созревающей брусники, местами — кущи папоротника-орляка, где детский глаз, бывало, со страхом и восхищеньем угадывал безвредные лесные существа Теперь для лесничего все это кругом стало лишь приметой почвы и промышленного качества расселившихся на ней растительных организмов... Итак, это был спелый, запущенный, с обилием сухостоя, бор-брусничник, в некотором роде — музейная диковина в разгаре русского лесоистребления. Состояние имущества указывало на скупого и нерадивого владельца, — даже решил заехать к нему в усадьбу при оказии, полюбоваться на это образцовое чудовище... Здесь накатила, догнала, с коня свалила полуденная дрема, и целых два часа плескалось над новым лесничим как бы прохладное зеленое озеро, пока не пробудил вечерний холодок.
Ознакомление с округой завершилось посещением Шиханова Яма. Темной славой овеянное село стояло в полукольце казенных Пустошeй, на бережку Горынки — хоть и не особо рыбной речки, зато с роскошным видом на покосные раздолья. Все эти богатейские, сплошь двухэтажные, под железо крытые хоромы объяснялись близостью тракта, по которому лет двести сряду мчались почтовые тройки, торговая кладь, шальные дворянские деньги. Золотухинское заведение помещалось теперь на краю: две кривые черемушки, повитые куделью червеца, стояли, как загубленные души, у крытой лесенки на галдарейку в хозяйские покои. Куры у коновязи подбирали просыпанный овес, да еще при деревянной ноге солдат, сидя на завалине, навивал на пастуший бич язычок из конского волоса, такой злой да жальный, точно вкладывал в него все свое невидимое миру клокотанье. Иван Матвеич поднялся в совсем пустой трактир, но не пошел на чистую половину, а присел у входа за ближний, застеленный клеенкой столик. Ему дали горсть баранок, два каленых яйца, мутного чаишка стакан, — как было сказано, с войной, вместо сахару, вприкуску. Задуманное свиданьице с сестрой не состоялось: ее с подводой услали за керосином в Лошкарев.
Стояло лето шестнадцатого года, было близ семи. Как всегда в годины бедствий, установилась пасмурная тишина — не смеялись дети, не вякали псы. За конторкой у раскрытого окна сидел костяного вида старик, сам Золотухин. Смяв бороду в кулаке, он глядел на бесконечную ленту тракта, то нырявшую в складках местности, то снова, втрое поуже, убегавшую на запад. Была она жутко безлюдна сейчас, и хоть бы облачко пыли либо бубенец на всем ее протяженье. Все это, залитое закатной, как бы пряничной глазурью, ждало чего-то: поля — дождичка, трактирщик — утраченных сыновей, Вихров — любой освободительной новизны. Однако новый век наступал с запозданием в целых семнадцать лет. Именно в тот канунный, перед бурей, год случились некоторые значительные для Ивана Матвеича происшествия.
Начальные успехи германского вторжения, обусловленные несчастным стечением политических обстоятельств к лету 1941 года, хоть и не решали исхода войны, тем не менее помогли первонападающему глубоко вклиниться в советские просторы. Было что-то самоубийственное в решимости, с какой он ринулся в эту пучину с вершин всеевропейского могущества. Как и наполеоновская, ранним июньским утром ворвавшаяся в пределы России, германская армия двинулась к своей гибели испытанной столбовой дорогой через Смоленск. Легкие военные успехи на западе заглушили в тогдашних немцах их врожденную любознательность к окружающему миру, в том числе к восточному соседу, к его истории, национальному характеру, к существу политических перемен, происшедших в образе его жизни.
Потери германского фашизма росли по мере расширения фронта и приближения к своему концу. В условиях жаркого вражеского нажима перед советским командованием стояла пока задача во что бы то ни стало сдержать натиск врага. Горе пораженья и сознание исторической опасности вызвали к жизни партизанскую ярость, и вот отныне объятые пламенем русские деревни доставались завоевателю по цене, какою на западе он покупал иные крепости. Так началась священная всенародная война, в которой советский народ, кроме своей земли, отстаивал ценности, принадлежавшие и самым отдаленным поколениям.
Острие бешенства враг устремил к русской столице. Она мнилась ему завершающей ступенькой ко всемирному владычеству, как будто даже овладение ею могло повлиять на ход большой истории. Москва нужна была ему любая, пусть мертвая, в руинах: чем кровавей трофей, тем величественней он выглядит в глазах дикаря. Но хотя эскадрильи вражеских бомбардировщиков редкую ночь не летели на затемненный город, Москва вопреки всему оставалась невредимой... правда, чуть посерела под пеплом войны, как пылится всякое жилье, откуда надолго отлучается его хозяин. В остальном столица жила с прежней полнотою ощущений, только спектакли нередко прерывались антрактами воздушной тревоги, а участники и болельщики шахматных турниров сбирались с противогазами на боку. По мере приближения к осени недавняя беспорядочность движений всюду сменялась точной и слаженной отработкой. На помощь обширной индустрии протянулись миллионы подсобных рук, железнодорожные депо готовили сверхплановые бронепоезда, заводы минеральных вод мастерили грозные минометы, солдатские жены штамповали коробки противотанковых мин.
Так свыкалась Москва с военным бытом, а ночные дежурства прочно вошли в распорядок рабочего дня. Чуть сумрак, Поля без понуждений поднималась с Варей на крышу, причем обе научились без рукавиц скидывать термитные зажигалки, прежде чем успевал раскалиться стабилизатор, С восьмиэтажной высоты девушкам виднее были подмосковные дороги в багреце надвинувшейся войны. Наверно, где-то там с посошком и с котомкой двигался на восток Павел Арефьич, а на возу с больничным скарбом, замыкая хвост беженской колонны, тащилась и Полина мать. Но проходили дни, и ни Варин отец, ни Елена Ивановна не появлялись в Благовещенском тупике обнять дочек... Однако не страхи за близких или тем более за личную безопасность владели Варей и Полей в ночные часы перед налетом, а чувство несоответствия их ничтожных усилий и громадности горя, грозившего родной стране. Ежедневно в газетах встречались описания солдатских подвигов, сопровожденные портретами героев; в большинстве это были молодые люди, ровесники подружек и тоже воспитанники комсомола. Всякий раз по прочтении сводки девушки молчали, не подымая глаз. И утреннее чаепитие, хоть и без сахара, представлялось им теперь гражданским преступлением, настолько противоестественным для человеческой природы, что даже не упоминалось в перечне военных запретов... Внештатная и добровольная работа в фабричных яслях поблизости также не облегчала их угнетенного состояния.
Оно началось еще до бомбежек, когда Москва стала заметно пустеть, разгружаясь сразу с двух концов. С одной заставы прямо в бой, как и сто тридцать лет назад, отправлялись отряды народного ополчения и молодежь — на строительство оборонительных сооружений, а с вокзалов другой, стороны, в зауральскую глушь, — эшелоны заводского оборудования имосковской детворы во избавление ее от случайностей полуосажденной столицы. Теперь малышей увозили в переполненных автобусах, и город долгим прищуренным взглядом провожал их, затихших, как воробьи в дождик... причем все знали, что это еще наиболее поправимая из разлук...