Он не знал, о чем она думает, но и он любовался ею — живым, ласковым, удивительным созданием, которое принадлежало ему.
— Я люблю тебя, потому что ты моя баба, — сказал он.
— Я тебе нравлюсь? — У Конни забилось сердце.
— Ты моя баба, этим сказано все. Я люблю тебя, потому что сегодня ты вся совсем отдалась мне.
Он нагнулся, поцеловал ее и натянул на нее одеяло.
— Ты никогда от меня не уйдешь? — спросила она.
— Чего спрашивать-то?
— Но ты теперь веришь, что я тебя люблю?
— Сейчас ты любишь. Но ведь у тебя и в мыслях не было, что полюбишь. Чего о будущем-то гадать. Начнешь думать, сомневаться…
— Никогда не говори мне таких вещей. Но теперь-то ты не считаешь, что я хотела тобой воспользоваться?
— Как воспользоваться?
— Родить от тебя ребенка.
— Сейчас бабе понести — плевое дело, только пальчиков помани, — проговорил он и, сев на стул, начал пристегивать носки.
— Неправда. Неужели ты и сам этому веришь?
— Верю — не верю… — сказал он, поглядев на нее исподлобья. — А сегодня было наилучше всего.
Она лежала спокойно. Он тихо отворил дверь. Небо было темно-синее, к низу переходящее в бирюзу. Он вышел запереть кур, что-то тихонько сказал Флосси. А она лежала и не могла надивиться этому диву — жизни, живым тварям.
Когда он вернулся, она все еще лежала, сияя радостным возбуждением.
Он сел рядом на скамейку, опустив руки между колен.
— Приходи до отъезда ко мне домой, на всю ночь, — сказал он, подняв брови и не отрывая от нее взгляда.
— На всю ночь? — улыбнулась она.
— Придешь?
— Приду.
— Вот и лады, — ответил он на своем кошмарном наречии.
— Лады, — передразнила она его.
Он улыбнулся.
— Когда?
— Наверное, в воскресенье.
— В воскресенье? Ха! В воскресенье негоже, — возразил он.
— Почему негоже? — спросила она.
Он опять рассмеялся — смешно это у нее получается: лады, негоже.
— Ты не сможешь.
— Смогу.
— Ладно, вставай. Пора и честь знать. — Он наклонился и нежно погладил ладонью ее лицо.
— Кралечка моя. Лучшей кралечки на всем свете нет.
— Что такое кралечка?
— Не знаешь разве? Кралечка — значит любимая баба.
— Кралечка, — опять поддразнила она его. — Это когда спариваются?
— Спариваются животные. А кралечка — это ты. Смекаешь? Ты ведь не скотина какая-нибудь. Даже когда спариваешься. Краля! Любота, одно слово.
Она встала и поцеловала его а переносицу. Глаза его смотрели глубоко, бархатисто, и с таким теплом.
— Я правда тебе нравлюсь?
Он молча поцеловал ее.
Его рука скользила по знакомым округлостям ее тела уверенно, нежно, без похоти.
Смеркалось; она быстро шла домой, и окружающий мир казался ей сном: деревья качались, точно корабли на волнах, ставшие на якорь; крутой склон, ведущий к, дому, горбатился, как огромный медведь.
В воскресенье Клиффорду захотелось покататься по лесу. Было чудесное утро. Сад пенился кипенно-белыми грушами и сливами — извечное весеннее чудо. Это буйное цветение мира и бедный Клиффорд, не способный без чужой помощи пересесть с кресла на свой «банный» стул, являли собой жестокий контраст, но Клиффорд не замечал его; он даже, казалось, гордился своим увечьем. А Конни не могла без дрожи в сердце перекладывать с кресла на стул его безжизненные ноги; и теперь вместо нее Клиффорду помогала миссис Болтон или Филд.
Она ждала его в конце аллеи, под буками. Наконец показалось его кресло; оно двигалось медленно, пыхтя, вызывая жалость хилостью и самодовольством. Подъехав к жене, Клиффорд изрек:
— Сэр Клиффорд на своем лихом скакуне.
— Скажи лучше — на Росинанте, — рассмеялась Конни.
Клиффорд нажал на тормоз и оглянулся на дом — невысокое, растянутое, потемневшее от времени строение.
— А Рагби-холл и глазом не моргнет, — сказал он. — Впрочем, чему удивляться. Хозяина везет самоновейшее изобретение человеческого гения. Никакому скакуну с ним не тягаться.
— Пожалуй, что не тягаться. Души Платона отправились на небо в колеснице, запряженной двумя рысаками. Теперь бы их отвозил туда фордик.
— Скорее роллс-ройс. Платон-то был аристократ.
— Вот именно. Нет больше вороных, некого стегать и мучать. Платон и помыслить не мог, что придет время и не станет ни белых, ни вороных. Возить будут одни моторы.
— Моторы и бензин, — подхватил Клиффорд и, указав рукой на дом, прибавил: — Надеюсь, через год сделать небольшой ремонт. Возможно, буду располагать лишней тысячей фунтов. Работа очень дорогая.
— Хорошо бы. Только бы не было забастовок.
— Какой им прок бастовать? Погубят производство, и все. Вернее, то, что от него осталось. Теперь это и дураку ясно.
— А может, они этого и добиваются.
— Пожалуйста, оставь эти женские глупости! Если не производство, чем они будут набивать брюхо? Хотя, конечно, кошельков оно им не набьет, — сказал Клиффорд, употребив оборот, напомнивший ей миссис Болтон.
— Не ты ли на днях заявил, что ты анархист-консерватор? — невинно заметила Конни.
— А ты не поняла, что я хотел этим сказать? Тогда я тебе объясню: человек может делать что хочет, чувствовать что хочет, быть кем хочет, но только в рамках частной жизни, не посягая на устои.
Конни несколько шагов шла молча. Потом сказала упрямо:
— Другими словами, яйцо может тухнуть, как ему вздумается, лишь бы скорлупа не лопнула? Да ведь как раз тухлые яйца и лопаются.
— Но люди не куриные яйца и даже не ангельские, моя дорогая проповедница.
Этим ярким весенним утром Клиффорд был в бодром, даже приподнятом настроении. Высоко в небе заливались жаворонки, шахта в долине пыхтела паром почти неслышно. Все кругом было точь-в-точь как до войны. В общем-то Конни не хотелось спорить. Но и углубляться в лес с Клиффордом тоже не было желания. Вот в ней и говорил дух противоречия.
— Не бойся, — сказал Клиффорд, — забастовок больше не будет. Все зависит от того, как управлять народом.
— Почему не будет?
— Я так сделаю, что они потеряют всякий смысл.
— А рабочие тебе позволят?