В банном окошке теплился свет, и, пользуясь тем, что Вавила еще парится, он взялся накрывать стол. Скатерть новую постелил, расставил приборы, нарезал закусок, водрузил посередине стола блюдо с фруктами — всё пока варились пельмени.
Но цветы запихал в лейку с водой и спрятал на печи, чтоб погрелись…
Проверил все еще раз, спохватился, в горнице голландку затопил, кровать расправил, подмел в прихожей и убрал лишнюю одежду с вешалки…
Два часа уже минуло, и что-то тревожно стало — нет боярышни…
Накинул полушубок, прибежал к бане и, чтобы не напугать, постучал, окликнул негромко:
— Вавила?.. Вавила Иринеевна?
Окошки запотели, за стеклом белая пелена, тут еще пес на заснеженном крылечке приподнял голову, немо ощерился. Космач приоткрыл дверь, спросил в щелку:
— Ты жива там, боярышня?
Ни звука! Лишь жаркое дыхание бани над дверью да пар от холодного воздуха понизу. И в этом молочном облаке он переступил порог, еще раз позвал:
— Боярышня?..
Вавила спала в предбаннике на топчане, разбросав руки, — должно быть, напарилась, намылась и прилегла отдохнуть.
В полотенце были спрятаны лишь волосы, скрученные в жгут…
В первый момент он смотрел на нее сквозь пар с мальчишеской вороватостью и оцепенением, готовый бежать, если она шевельнется или хотя бы дрогнут веки. Ее нечаянная открытость и сонное безволие будоражили воображение и наполняли душу взрывным, бурлящим восторгом; он зажимал себе рот, чтобы все это не вырвалось неуместным смехом, криком или стоном.
До того мгновения, пока не разглядел сквозь пар и затуманенное сознание, что все тело, от плеч и до талии, затянуто тугой белой сеткой. Одеяние это было настолько неестественным, что вначале он потерял осторожность, приблизился к топчану и склонился над спящей.
Только сейчас у Космача возникла невероятная, сумасшедшая догадка: на Вавиле была власяница! Вериги, сплетенные в виде сетчатой рубашки из конского волоса со щеточками узлов, обращенных внутрь. Подобную одежку в старообрядческих скитах он никогда не видел и видеть не мог, ибо ношение вериг было делом тайным, сокровенным, как сама бушующая плоть, требующая смирения таким жестоким способом, или великие грехи, искупление коих проходило через телесные страдания. Об этом можно было прочитать в житиях мучеников за древлее благочестие или услышать в рассказах отступников, которые, понося прошлое скитничество, много чего приукрашивали, а то и вовсе глумились над строгостью былой жизни.
От чего же она спасалась, коли не снимала вериг даже в бане?
Потрясенный и подавленный, он попятился к двери, вышел из жаркого предбанника и очутился на ледяном ветру — не заметил, когда и взмокрел от пота Ни скрип, ни стук двери Вавилу не пробудил, иначе бы подала голос…
Космач постоял, отрезвляясь, умылся снегом, после чего постучал громко.
— Вавила Иринеевна, ты что, уснула?
Подождал несколько секунд, заглянул — спит не шелохнувшись! На светлом, умиротворенном лице легкая тень пугливой радости, будто жарким днем входит в холодную речку.
Грудь раздавлена сеткой, и сквозь ячейки, будто древесные почки сквозь жесткую кору, выбиваются росточки сосков…
Одежка эта была настолько неестественной, настолько поражала воображение и обескураживала, что появилось внезапное, шальное желание снять, сорвать ее, невзирая на обычаи.
Сжечь эту лягушачью кожу, там будь что будет…
Не заботясь о том, проснется она или нет, Космач достал складной нож и, поддевая пальцем тугие, скрученные жилы, с хладнокровностью хирурга разрезал власяницу снизу доверху, рассек стяжки на плечах и под мышками.
На теле под веригами оказалось множество свежих и засыхающих язв — будто насекли, натерли металлической щеткой.
Отгоняя рой смутных мыслей, он принес из дома спальник, оставшийся с экспедиционных времен, постелил рядом и, хладнокровно взяв спящую под лопатки и колени, переместил на мешок, застегнул молнию. Она лишь пошевелила губами — хотела пить.
И когда нес по метели, пряча ее лицо у себя на груди, чувствовал лишь горячее, прерывистое дыхание жажды…
Она не проснулась ни через час, ни через два — так и спала, спеленатая мешком, будто в коконе А Космач, ошеломленный и растерянный, сначала долго сидел возле постели, потом бродил по избе и не мог сосредоточиться ни на одной мысли. Вспомнив ее сухие, жаждущие губы, принес воды, но напоить из ложечки не смог, при одном прикосновении металла к губам Вавила стискивала зубы, и все проливалось в капюшон спальника. Тогда он набрал воды и стал поить изо рта в рот, преодолевая головокружение и неуемное желание не отнимать губ.
И в этом тоже было что-то тайное, воровское…
Дабы не потерять самообладания и не думать о ее язвах, Космач разговаривал между глотками будто бы сам с собой:
— Вот, я целую тебя, а ты и не знаешь. А снится, наверное, воду пьешь…
Так он выпоил целый стакан, а когда принес второй, вдруг обнаружил, что губы похолодели и стали отзываться так, словно он подносил ложечку, а на лбу выступил пот. Космач осторожно расстегнул замок, откинул клапан спальника: в полумраке горницы раны на ее теле светились красной рябью…
Он накрыл Вавилу простыней и вышел из горницы, притворив за собой дверь, — разомлела в бане окончательно, спать будет до утра.
Чувства оставались смутными, смешанными, как метель, — и волнение до тряски рук, и жалостный вой подступающей тоски, и, вместе с тем, трезвящий, саркастический голос где-то за кадром сознания.
Космач ушел в баню с мыслью прибраться там и потушить свет, но увидел изрезанные вериги, собрал клочки и сел на топчан. Можно было сейчас же кинуть в печь эту лягушачью кожу, однако он мял власяницу в руках и чувствовал, как глубокие следы внезапного всплеска радости, праздничного состояния и восторга напрочь заметает тоска.
К нему явилась молодая монахиня, смиряющая плоть, дабы не поддаться искушению дьявола. Инокиня из толка непишущихся странников, строго блюдущая заповеди стариков и древлее благочестие.
А в памяти остался совершенно иной образ…
И вдруг пожалел, что перенес из бани в дом: проснется — сразу поймет и что видел ее обнаженной, и что прикасался, когда освобождал от вериг и укладывал в спальник.
Даже вот эту кожу сжигать не придется, взмахнет крылами и улетит…
Космач снял с вешалки одежду Вавилы, взял котомку и пошел в дом. Отсыревшие валенки и дубленку на печь положил сушиться, а розы снял и, подрезав стебли, утопил в лейке с водой: говорят, они так дольше живут. Потом осторожно открыл дверь в горницу, прислушался и, прокравшись к кровати, оставил у изголовья одежду и вещи. Но власяницу засунул в карман полушубка, испытывая при этом тихое мстительное чувство.