— Ну, что, сволочи?! — крикнул Гудошников.
В ответ грохнул выстрел. Дверь была крепкая, на кованых навесах. Стены толстые. Крепость, а не сарай. Только теперь Гудошников понял, что спасен. Сердце колотилось, как на дыбе, исчезла боль в суставах, и лишь отравленные дымом горелой бумаги легкие рвал кашель.
— Что, шкурье недобитое! — прокричал Никита. — Дыбой напугали?
В сарае загрохотали бочки. Никита вспомнил о дыре на крыше и, приподнявшись, глянул вверх. На краю дыры мелькнули чьи-то руки, и Гудошников, не целясь, выстрелил и тут же пожалел. В маузере оставалось три патрона…
Бандиты, видимо, были ошеломлены и долго не могли прийти в себя.
Никита решил действовать. Он опрокинул второй валун, прочно заперев дверь, и пополз в сторону, чтобы держать под наблюдением дыру в кровле.
— Выбрасывай оружие и вылазь по одному! — скомандовал он. — Жизнь гарантирую, пока на острове!
В сарае молчали. Потом ударил еще один выстрел. Стреляли на его голос.
«Неужели ни разу не попал? — думал Никита. — Хоть бы на одного меньше!..»
— Эй, комиссар! — раздался из сарая голос офицера. — Слушай меня внимательно! Если ты не выпустишь меня отсюда через пять минут, мы станем жечь книги. Ты понял меня?
Гудошников заскрипел зубами, закашлялся.
— Условие такое: я выйду через дыру. Здесь останется человек. Ты в течение часа, пока я не уеду с острова, должен перекликаться с ним. Если ты станешь стрелять или пойдешь за мной — мой человек зажжет книги. Ты понял меня, комиссар?
Мысль работала лихорадочно и зло. Что делать? Сколько их там? Если офицер уходит, а один остается, то, значит, двое, значит, одного он застрелил или ранил тяжело. Но кто остался? Казак или кудрявый? Если срезать офицера, когда он полезет в дыру, — оставшийся начнет жечь. На крышу не забраться, высоко. К дверям не подойти, будут стрелять на любой шорох возле них. Если казак жив — этот жечь будет. Ему терять нечего. А если он убит и остался кудрявый? Будет жечь?.. Будет, если скажут… Все сразу не зажгут, а помаленьку, по одной, могут за час уничтожить всю библиотеку…
— Время идет, комиссар! — напомнил офицер.
Никита видел дымок, курящийся из дыры. То ли костер еще не прогорел, то ли уже начали жечь… Запах горелой бумаги, запах дыма въелся в ноздри…
Неужели выпускать офицера?.. А что еще? Попросту на его глазах сожгут все книги, а он будет лежать здесь, у сарая, на холодной земле и замерзать…
— Согласен! — крикнул Гудошников и ударил кулаком в песок. — Уходи!
Из дыры показалась скуфейка, затем руки, и офицер легко выскочил на крышу сарая. Он не спеша огляделся, остановил взгляд на Гудошникове и шагнул к краю накатника. Гудошников, стараясь держать его на прицеле, повел стволом маузера. Палец на спусковом крючке не слушался, дрожал, сводимый судорогой. Офицер спрыгнул на землю и с винтовкой наперевес стал подниматься в гору. Он шел к мысу, где Гудошников встречался со старцем.
— Оу! — хрипло прокричали в сарае.
— Здесь я! — поспешил ответить Никита, не спуская глаз с дыры и со спины уходящего офицера. Гудошников опасался, что офицер может дать круг, выйти с другой стороны и подстрелить его. Время шло медленно, Никита начал ощущать холод. Земля жгла тело и казалась горячей. Бандит, оставшийся в сарае, изредка подавал голос и замолкал. Прошло около четверти часа. Офицер не появлялся. Гудошников подобрался к двери, затаился у косяка. Этот, оставшийся, был в его руках!
— Эй, ты! — крикнул Никита. — Выходи и сдавайся!
— А ты стрелять не будешь? — пугливо спросили из сарая.
Говорил кудрявый. Голос казака он запомнил, но это был другой голос! Гудошников застонал от досады.
— Не стреляй! Я невиноватый! — просил кудрявый. — Я насильно к бандитам взятый. Я не по своей воле! Поехал в монастырь железо драть, а меня под наганом взяли!..
— Вылазь, пес шелудивый! — крикнул Гудошников. — Не трону, выходи!
— Только не убивай! — взмолился кудрявый. — Я и так раненый, у меня рука пробитая!
Кудрявый выбрался на крышу и сел, готовый в любое мгновение нырнуть обратно. Левая рука была замотана изорванным подрясником. Гудошников заставил его спуститься на землю и, удерживая под прицелом, велел подойти. Кудрявый подошел, качая больную руку и вытирая слезы.
— Отваливай камни, — приказал Никита. Корчась и оглядываясь, кудрявый освободил дверь и остановился в ожидании следующей команды.
— Заходи первый, — тихо сказал Никита. Он вдруг подумал: а что, если там ловушка? Что, если казак жив и теперь затаился, чтобы заманить комиссара в сарай и там застрелить?
Казак был убит наповал, пуля попала ему в горло. Костер догорел. В куче белого пепла лежал остывший шомпол.
Хлеба на бочке не было, а Никита точно помнил: когда его спускали с дыбы, там оставалось полкаравая…
Но самое главное — не было документов и одежды Гудошникова. Офицер переоделся в его френч, брюки, натянул поверх рясу и ушел с его документами. Чужая гимнастерка и галифе лежали на шинели Никиты грязным, серым комом. Гудошников отшвырнул его и увидел разбитый вдребезги протез…
Забытый Гудошниковым пленник стоял, переминаясь с ноги на ногу, и кряхтел, держась за руку, — с набрякшей кровью тряпки капало.
— Куда он пошел? — Никита навел на кудрявого маузер. — Ну? Говори, ублюдок?!
Бандит забормотал:
— Невиноватый! Истинный бог, невиноватый! Он еще наказал, чтоб я тебя… того…
— Чего — того? — рявкнул Гудошников.
— Это самое… Когда он уйдет в дыру, я сдамся в плен будто, а ты дверь откроешь — я в тебя стрелять должен… Но я не стрелял! Я насильно взятый! Я сам спасский, поехал железо драть!.. Железо дерут все, крыши крыть, и я поехал…
— Где он тебя должен ждать?!
— У челна! — выпалил кудрявый. — Ты, говорит, стрелишь комиссара и беги за мной…
Гудошников надел шинель прямо на голое тело, поискал обувь. Пленник услужливо принес спрятанный за бочками сапог и помог обуться.
— Вытаскивай этого! — приказал Никита, кивнув на казака.
Кудрявый, прижимая к груди простреленную руку, взял убитого за шиворот и поволок на улицу.
— Чё, хоронить будем? — деловито спросил он. — Если хоронить, так я сапоги с него сыму. Хорошие еще сапоги. Казаки справно живут…
Никиту затрясло от гнева.
— Становись рядом, шкура! — гаркнул он и поднял маузер. — Не пригодятся тебе сапоги!
Кудрявый упал на колени и вдруг завыл басом, заплакал, как плачут по убитому или умершему — тоскливо, жалобно, безысходно.